Разин Степан
Шрифт:
– Хорошо, Лазунка! Оно можно бахвалить в игре… можно… Ты гадал о чем?
– Гадаю, батько!
– У кого ворожбе той обучился?
– У молдавки, атаман! У старой экой чертовки… Сидела в Москве на площади, христарадничала, а был я хмелен – кинул полтину, она руку целовать, я не дал, и говорит: «Боярин! Хошь, обучу гадать?» – «Учи». Она мне раскинула карты раз, два – я и обучился. Карты дала, велела берегчи – не расстаюся с ними…
– Чего нагадал?
– Эх, батько, все неладное: заупрямятся карты – тогда лучше не гадать…
– Что ж худое тебе?
– Будто смерть мне… ей-бо! Я их мешал, путал, а все смерть! Я же ушел
– Шпынь попадись мне – повешу!
– А думаю я, батько, Шпыня в Москву слал Васька Ус.
– Ну, полно, Лазунка! Какая ему корысть?
– Васька Ус тум – «у тумы бисовы думы», – черт его поймет!.. Вороватый есаул.
– Эх, Лазунка, думаю я про него худое, да брат он мне названой и за княжну-персиянку зол… Только не он Шпыня наладил к боярам, сам Шпынь вор! Эх, тяжко такое дело! Сам ли ты видал на Москве болвана, коего проклинали попы?
– Сам я, батько! Прокляли и сожгли на Ивановой в Кремле.
– Так вот! Иные из мужиков, что пришли к нам, отшатнулись, прослышав анафему, бегут… Татарва, чуваша и черемиса худо оружны: луки, топоры, и те не на боевых ратовищах – дровяные; еще вилы да рогатины – в том не много беды, а пуще… меж собой не сговорны! Казаков коренных мало… А ты дал ли дьякам писать к Серку в Запорожье?
– Дал, батько! Исписали грамоту, сам чел я…
– Скажи, в грамоте как было?
– Так вот: «Друг кошевой, Серко! Бью тебе челом и прошу посуленное подможное войско. Шли зелье и свинец, людей охочих вербуй, шли с карабинами, мушкетами на Астрахань, а чем боле будет та справа и люди придут скоро, тем большая тебе будет от нас честь, добыча от казаков вольных и атамана Степана Тимофеевича». Печать твою приложили, я же гонца наладил смелого, запорожца Гуню.
– Ушел гонец?
– Седни ушел он, батько.
– То добро! Есаулы Осипов да Харитоненко с Дону, с Хопра привели людей… Самара, Саратов под нами – воеводы кончены… Нынче скоро пустим народ под Синбирск – Петруха Урусов из кремля не вылезает, не задержит, боится нас… Пущай идут есаулы – Черноусенко рвется к бою… Чикмаза с Федькой Шелудяком оставляю в Астрахани глядеть за Васькой… Эх, Лавреич! Парень смелой – ужели в измене замаран?
– Думаю, батько, что да.
– Пождем, Лазунка!.. Через неделю и около того взбуди меня, не дай пить…
Атаман пригнулся, взгляд его был страшен…
– Спешить надо, Лазунка, или сплошаем – плаха ждет…
– Батько, страшно мне за твою голову – закинь пить…
– Нынче, Лазунка, еще наша сила! Не бойся – пью… Взбуди через неделю и знай: не верю я никому, тебе да Чикмазу верю. А над всеми, когда я сплю, как сатона вьется Васька Лавреев – за ним гляди…
Атаман ушел. Лазунка поправил и переменил подгоревшие свечи, стал гадать. Голос его запел звонче в лунном мареве купола церкви…
3
Еще прошли два дня и две ночи: атаман пил, глаза его наливались кровью. Он иногда вставал, шатаясь ходил по церкви, рубил иконы. Сабля тяжело, зловеще сверкала в сумраке, оживленном редкими огнями.
Тогда Лазунка кричал:
– Батько, сядь к столу!
Разин, слыша знакомый голос, что-то вспоминал, послушно отходил на место, садился, дремал у стола и снова пил. Иногда приходил в алтарь маленький волосатый, в черной ряске, пономарик. Разин его назвал чертом. Пономарик часто крестился,
менял на столе подгоревшие свечи и исчезал своей лазейкой в алтаре. Разин отдирал тяжелую голову от рук, кричал:– Эй, черт!.. Огню!
– Даю, батюшка, даю – вот те Христос…
Пономарик волчком вертелся, таская из ящиков свечи. Среди яндовых быстро вспыхивали огни и гасли. Прикрепленные к антиминсу, они подымали его пузырями, падали.
– Огню, черт!
– Ох, вот те Христос, и лоб перекрестить некогда! Ой, даю… – Прилепляя к антиминсу свечи, пономарик дрожал и читал под нос:
– «Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей…»
– Провалился сквозь землю? Огню!
Пономарик начал лепить свечи на кромки яндовых. Атаман дико хохотал:
– Смекнул, сатана!.. Есть вино?
– Не гневись, батюшка, есть!
– Сгинь, попова крыса!
Пономарик исчез. Атаман выпил из яндовы через край хмельного меду, неверным размахом утер седеющую бороду, опустил на руки седые на концах кудри. Огни оплыли, дымили, пахло воском. Водка, начиная нагреваться от многих огней, запахла сильнее. Атаман, мотаясь, встал, оглянул мрачными глазами огни на яндовых и что-то как бы вспомнил:
– Да-а… пожог изведет? – Взмахнул по огням широкой ладонью, сорвал с яндовых огни, кинул под ноги. – Так, так! – Огляделся, взгляд его упал на ковш. Взял ковш, зачерпнул из яндовы водки, выпил полный ковш, не переводя дух…
По стенам, написанные сумрачными красками, кривлялись лики святых. Разину показалось, что среди них он узнает Владимира Киевского.
– Ты, равноапостольный? Ты! Сыроядец, блудодей, многоженец! И ты свят? А каким местом свят? Или за то, что загнал людей в реку, как на водопой животину? Ха-ха-ха! И вы все таковы же, сподвижники! Русь спасали? Боярскую Русь? Что ж вы говорили мужику? Корми бояр, царя и веруй! Мужичье добро шло в ваш кошт, и вы то добро копили. Изгоняли жонок? Напоказ своей святости манили в монастыри юношей. Претили носить портки, а были б в кафтанах длинных, с кудрями, на женский вид!
Атаман склонил голову в полудремоте, зачерпнул ковшом водки, выпил и против воли тяжело сел на скамью, положил бороду к широким ладоням, увидал: задвигались золоченые стены, иконы, а там, где раздвинулись из прогалков, стали выходить старики со светильниками, все в черном, сгрудились внизу за ступенями, запели… Атаман, не двигаясь, глядел: в средине черных стариков, сошедших со стен, стоит он сам, одетый также в черное, с обрывком веревки на шее. Из толпы обступивших кругом стариков вышел князь Владимир в красном коце, с золотом на голове, крикнул зычно:
– Анафема-а!
Старики перевернули светильники огнями вниз. Владимир извлек меч из ножен, ударил его, стоящего посреди черных в черном, и снова крикнул:
– Анафема-а!
Старики запели похоронно.
– Б…дословы! – загремел голос атамана на весь собор. – Я жив, и вот вам!..
Уронив и погасив огни на столе, Разин тяжело поднялся, пиная скамью, сволакивая со стола антиминс. Шагнул к видению, его пошатнуло со ступеней, сунуло вперед; он сбежал к большому аналою, хотел удержаться за крышку и упал… Аналой зашатался, устоял, покрышка сползла вместе с иконой, закрыв, как одеялом, хмельного батьку с головой и ногами, икона проползла по спине, торцом стала у аналоя. Разин уснул богатырским сном. Лазунка кинулся к атаману, боясь, что свечи зажгут водку, но, увидав, как атаман, разом погасив все огни, упал, решил: