Шрифт:
Менялы для прекрасной Лалы
Стадо беглых египетских рабов, сколоченное в народ Синайским откровением, голубоглазым быть не могло. Скорее оливковый колер подходит для жителей тех широт, оливковый, как переспелые маслины сорта «сури», которые не годятся для отжима на масло — только для засолки. Неплох для пустынников карий или пегий в крапинку цвет глаз, как оперение перепелов, спускавшихся на стан израилев по вечерам. Перепела съедались без соли и без лука, ведь лук репчатый и лук-порей, горшки с мясом и хлеб досыта остались в светлом рабском прошлом. А как насчет черного как африканская ночь? — тоже годится. Но голубой — нет. Тогда откуда у евреев голубые глаза? Подходящим может быть еще желтый цвет нильской воды в дни праздника полноводия, когда все ушли на праздник, а жена Потифара осталась, заболела якобы. Вместе с ней в огромном пустом хозяйском доме остался управляющий имением молодой раб Иосиф, тот самый, которого православная традиция зовет Прекрасным, а еврейская — Праведником. Хозяйка влюблена в своего раба, но он отказывает ей во взаимности. Остался он в доме чтобы исполнить свои обязанности — привести в порядок счета хозяина. Остался исполнить супружеские обязанности хозяина! — считают авторитеты Талмуда. Так о чем это я? Да, о голубом цвете глаз. Об этом существует легенда — и нет, как известно, ничего достоверней легенды — о казаках Богдана Хмельницкого, промышлявших продажей девушек, выкраденных в украинских, тогда еще польских, еврейских местечках, богатой и процветающей еврейской общине Стамбула. Выкуп пленных — важная заповедь и дело богоугодное, и община регулярно выкупала несчастных пленниц, которые после нескольких дней пребывания на казачьем судне частенько прибывали на турецкий берег беременными. Их
Старшая дочь вдовца, резника Шломы, пропала год назад, поговаривали, что ее утащили казаки. Это случилось в Судный день, когда малочисленные мужчины местечка на голодный желудок молились в синагоге, и кто-то из женщин видел, как двое евреев выкрестов, из тех, что ушли жить в Сечь к казакам, приторочили ее к седлу, и как совсем мальчишка казачок Микита вскочил на коня и конь понес его с поклажей прочь. Через год Микита привез несчастному отцу письмо от дочери. Заслышав о письме, Шлома, как был — с ножом в одной руке и только что зарезанной курицей в другой, выскочил из резницы, приветствуя казака снопом перьев и брызгами куриной крови. Дочь писала о том, что живет она в Хаскойе, еврейском квартале Стамбула, что замужем, что в месяце таммузе у нее родился сын и мальчик, как положено, был обрезан на восьмой день жизни, что муж у нее инвалид, но добрый, и что она никак не может привыкнуть к здешней еде и готовит на субботу цимес, такой, как готовила дорогая покойная мама, да будет ее душа вплетена в связку жизни, а муж ее за это ругает. Резник бросился целовать гостю руки, на столе тотчас появилась горилка, казанок с тушеным мясом и черносливом и хала, оставшаяся от субботы. Дочь писала правду: община заботилась о сватовстве и замужестве выкупленных пленниц и снабжала их хоть и скромным, но все-таки, приданым. Рассчитывать на хорошую партию ни они, ни их потомки в нескольких последующих поколениях не могли. Никому бы не пришло в голову сватать их за сыновей уважаемых семейств, но на обочине жизни богатой стамбульской общины водилось много нежелательного люда: новообращенных, бывших преступников, калек, умственно отсталых и просто бедняков, за которых никто не хотел идти. Их-то и получали в мужья беременные от казаков польские еврейки.
В семье резника подрастала младшая дочь Ривка. В ее пятнадцать у нее уже три года как были месячные, и в эти дни цветы никли в ее присутствии и соленья скисали. Когда Микита впервые увидел ее девичье перепуганное лицо с широко открытыми голубыми(!) глазами и яркими веснушками, то испытал с трудом преодоленное желание заключить в объятия младшую, а не старшую сестру, которой тоже всего-то минуло шестнадцать и чей день свадьбы был назначен сразу после праздника Суккот. В засаде их ждали два перехрыста, и молодой казак не решился своевольно нарушить уговор, но теперь он зачастил в гости к резнику. Когда Шлома заметил щербинку на переднем зубе младшей дочери (не успела созреть, подумал, а уже вянет) и решил не тянуть и подыскать ей жениха, дочь уже была крещена в православную веру, обвенчана с Микитой и беремена. Молодые вынашивали план: Ривку похитят, продадут стамбульской общине, Микита получит свою долю и они славно заживут. Где? Найдется для них место под солнцем. Дружки уважили просьбу Микиты и во время плавания не покусились на его дивчину: ее рвало от морской болезни, и аппетита она ни у кого не вызывала. На борту среди девушек была пленница куда как интересней. Лея — красавица-еврейка с польским гонором. Перехрысты заманили ее на судно обманом, посулив девушке встречу с якобы оставшейся в живых матерью, в действительности зарубленной во время погрома, — и Лея поверила. За услугу они взяли всего ничего — только колечко с брильянтом. Перехрыстами звались евреи-выкресты, которые с семьями уходили жить в Запорожскую Сечь. Спасаясь от погромов, шли к погромщикам, похоронив убитых, шли к убийцам чтобы выжить самим. Так они кончали с непосильной, унизительной, жестокой еврейской судьбой. В Сечи занятий для них хватало: от врачевания и торговли до всех видов посредничества, и некоторые быстро обучались непривычному делу — владению оружием. «Чем человек виноват? — сказал жид Янкель из повести «Тарас Бульба». Там ему лучше, туда и перешел». Неполных три века спустя евреи из тех же мест шли в революцию, и это было легче — не требовалось креститься и порывать с еврейством. Евреи из черты оседлости уходили в революцию от унизительной судьбы, от невыносимой затхлости местечковой жизни, от уродливой нищеты, от гнетущей безнадежности, от накопившейся веками обиды, от беспомощности и страха. Да и как было устоять перед великим соблазном променять все это на власть? Тем более что идеи равенства и демократии не чужды иудаизму, и ребенок выносил их из хедера вместе с навыками диалектического мышления, словесной эквилибристики и вшами.
Лея, с детства ее звали Лалой за звонкий голос, была из богатой семьи, разоренной и уничтоженной погромами. Ее отец начинал управляющим, и со временем стал арендатором поместья и сельскохозяйственных угодий крупного шляхтича и поселился с семьей в господском доме. Хозяин жил в Варшаве, и отец с любимой дочкой несколько раз в году ездили к нему отчитываться в делах. Арендатор сам собирал подати с крестьян и во время погрома крестьяне голыми руками разорвали его на части. Старший брат Лалы изучал медицину в Падуе. За год до своей гибели отец возил ее туда навестить брата и показать Италию. Она, конечно, не зашла в собор, еврейка ногой не ступит в христианский языческий храм, да и что там, кроме голого распятого, можно увидеть? Хлеб итальянцы выпекают на свином масле — от одного запаха тошнота подступает к горлу. Ткани у них, правда, красоты сказочной, но сплошной шаатнез: кайма на шерстяном отрезе из хлопка, безобразие. Тамошние евреи не говорят ни на польском, ни на идише, бедняги. Незнание этих двух языков не помешало сыну местного торговца корабельным лесом посвататься к видной польской еврейке и получить отказ. Лала развернула вправо свою красивую голову с туго заплетенной косой так, что подбородок коснулся ключицы, и выбросила голову влево вверх, как будто наотмашь сказала «нет». Коса, хлестнув по спине, смирно улеглась меж ее лопаток. Это было не первое отвергнутое сватовство. Маринуй, маринуй свое лакомое блюдо, как бы, смотри, оно не скисло — судачили злые языки. Два других (тоже старших) брата учились в иешивах, один в Люблине, другой в Кракове. Оба погибли от казачьих сабель.
Перехрысты нашли Лалу слонявшейся, как сомнамбула, по разграбленному и наполовину выгоревшему барскому, для нее родному, дому. Девушка представляла собой легкую добычу для мародеров-убийц, в изобилии шнырявших после погромов по местечкам и латифундиям,
арендованным евреями. «Есть там кто, при ней?» — «Никого, господа казаки. Слуги-евреи все перебиты, христиан она нанять не может — закон не велит. На ней норковая шубка и кое-что из украшений, подаренных молодым паном. Он с детства влюблен в нее». — «Так что, гарна жидовочка скоро станет католичкой и женой шляхтича?» — «Вертит хвостом, требует от пана принять иудейскую веру, если уж он ее так любит». — «Так что, паныч, выходит, обрежется?» Хохот, грянувший после этих слов, прекрасно изобразил Илья Ефимович Репин на своей знаменитой картине «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». «Ой, мы избавим паныча от обрезания, — стонали казаки, — и от меховой свитки мы избавим дивчину, и еще от кое-чего мы ее избавим». Было уж как соблазнительно насолить пану и отведать яство с его стола.«Письмо турецкому султану» являет собой образчик сочной и вдохновенной нецензурной ругани. Так, к примеру, респонденты обращаются к султану: «Самого гаспида (черта) внук и нашого хуя крюк…» и далее: «Чорт высирае, а твоэ вiйско пожираэ». Происхождение этого уникального документа туманно— подлинника не сохранилось, есть только копия, да и та — поздняя. Кто писал письмо и писал ли его кто-то вообще? Было ли оно отправлено адресату? Сложные и, прямо скажем, неоднозначные отношения были у Малоросскаго гетмана с турецким султаном. Репина можно обвинить в исторической недостоверности, но патриотическая ориентация художника безупречна. Османская Порта всегда оставалась опасным и враждебным южным соседом России, и даже в мирные годы крымские ханы из рода Гиреев, вассалы Турции, совершали жестокие набеги на русские земли и угоняли в ясырь целые деревни.
Лала на казацком судне и за ней глаз да глаз нужен, того и гляди, бросится за борт. Казаки сдергивают с нее батистовую шемизетку с расшитым лифом, обнажив маленькие круглые груди с острыми сосками, и связывают блузкой девушке руки за спиной. Голый по пояс, рыхлый, неатлетического вида, крупный чубатый казачина с жирным загривком — он сидит на картине Репина слева в пол-оборота к зрителю — намотал Лалину косу вокруг ладони и сжал ее в кулаке, как возница вожжу. На картине рядом с ним на столе лежит колода карт. Казаки во время игры снимали рубахи — в рукава ловкие шулера умели припрятать картишку.
Не в картах дело, художнику писать обнаженное выразительное тело интересней чем одетое, и голый персонаж легко становится композиционной доминантой. Судно сильно качает, и Лале не удается сохранить равновесие. Казак вертит ее головой, прикованной к его ручище, и девушка задыхается. Пытку ужесточает застоявшийся запах конского пота и водочного перегара. «Не желала полюбовно, а сейчас ты нас желаешь?» Укротитель несколько раз толкнул ее голову вперед так, что получилось «да, да, да». А вот и «нет» — ему понравилась забава и он принялся мотать голову жертвы из стороны в сторону. «Кончай балаган, панночка заждалась своего жениха. Вот мы устроим ей брачную ночь!» Отрывистый смех пробежался по кольцу плотно обступивших Лалу и сменился нервной тишиной. Державший жертву на привязи всем своим видом вопрошал: ну, что дальше? Тишина тотчас наполнилась хриплым боевым кличем, как будто звал бравых хлопцев в атаку на ляхов центральный персонаж репинского полотна. Вот он, чуть правее центра картины нависает над писарем, немолодой матерый вояка с внешностью кошевого атамана, «Жидовки шьют себе юбки из поповских риз<…> Зашумели запорожцы и почуяли свои силы». Атаман делает шаг к жертве и, рванув на себя ее пояс, турецким обоюдоострым ханджаром рассекает плотную ткань верхней и тонкую нижней юбок. Казаки отпрянули и кто-то даже осенил себя крестным знамением. Свят-свят…нечиста сила. Русалка-оборотень, змея подколодная… Лала стиснула бедра и сплела колени и голени, тонкие напряженные пальцы ног усилили сходство нижней части ее тела с рыбьим хвостом. Она превратилась не то в русалку, не то в крупную змею, которой наступили на голову, и она всем телом пытается высвободиться.
Замужние женщины в ашкеназских общинах брили головы и носили парики, чтобы в момент опасности изнасилования сдернуть парик с головы. Лысая женщина представляла в те времена непривычное зрелище. Уродливая, больная, оборотень? Наивный защитный маневр охлаждал, бывало, похотливый порыв.
Лала движением таза привела в действие «хвост» и хлестнула им стоявшего ближе других второстепенного персонажа репинской вакханалии, смуглого, в красной папахе, задиристого на вид казака. Для этого ей пришлось спиной тесно прижаться к полуголому палачу, и тот с готовностью обхватил ее тонкую талию свободной рукой и, постанывая, принялся тереться брюхом о ее тело. Смуглый хватил девушку по щиколотке, она вскрикнула, отдернула ногу, «хвост» распался, и русалка исчезла. Хохот облегчения, качка и выпитое для храбрости свалили вояк на палубу. Хлопцы и тот, что держал жертву на привязи, попадали, держась за животы от смеха. Самый молодой, он стоит на картине слева, как бы в стороне от происходящего, — ему очень нравится своевольная цурка, но страх сплоховать перед дружками и оказаться мазунчиком сильнее — он тоже валится на пол, подползает к Лале и затыкает ее крик поцелуем. Поцелуй получается долгим и страстным. Девушка обхватывает его губы своими и видно, как она ласкает его язык своим, ее горло ходит ходуном как будто она жадно пьет воду. Улюлюканье, хлопки в ладоши, эй, мы тоже хотим, горяча жидовочка, оставь и нам, Андрий! Не отрываясь от Лалы, молодец пытается стащить с себя шаровары, он возьмет Лалу первый! Мешают сабля и колесцовый мушкет, бренчит притороченная к поясу фляжка, стесняет большой кожаный кошель, а поцелуй затягивается, и парень первым начинает проявлять признаки беспокойства. Он мычит все громче и громче, и это жуткое мычанье совсем не похоже на стон наслаждения. Судно качнуло, казак отпрянул с прокушенным языком, и девушка выплескивает ему в лицо полный рот крови и ругательств: «Свиняча морда, кобиляча срака, рiзницька собака, нехрещенный лоб, мать твою в'йоб». Лала цитирует здесь знаменитое письмо, хотя несчастная сего письма и в глаза не видала. Так украинские крестьяне провожали ее отца, когда он сдирал с них пошлину с дыма. Молодой казак, как пес в жару, вываливает распухший язык и, согнувшись вперед, со спущенными портками, корчится и отплевывается кровью.
Подельники, протрезвев, с лязгом выхватывают сабли. Толстый седоусый казачище, Репин одел его в красный кафтан и белую папаху, замахивается, и девушка сама бросается на острие сабли — и перерубила бы себе шею, не отдерни возница ее голову в сторону и не разверни казак в красном саблю тупым ребром к ней. Удар пришелся по ключице и перешиб плечо. Боль, яркая, как беспощадный слепящий яркий свет, вытеснила собой все вокруг. Жертва больше не сопротивлялась. «Рыбам ее теперь скормить, что ли? Совсем потеряла товарный вид». Молодцы подтягивали шаровары и завязывали шнуры-очкуры. «Скормить жидовку рыбам мы всегда успеем», — точно, как в «Тарасе Бульбе»: «Жида будет всегда время повесить, когда будет нужно», окончательно решает Лалину участь хмурый среди общего репинского веселья казак в черной кучме. — Пусть еврейская община выкупит». Знатоки репинского творчества утверждают, что для шедевра художнику позировали его друзья: академики, музыканты, журналисты, коллекционеры-меценаты. Как же вам не стыдно так себя вести, интеллигентные люди все-таки?
Циля, единственная из девушек, радовалась своему пребыванию на казачьем судне, она сама разыскала перехрыста и попросила устроить так, чтобы казаки ее украли. «А не боишься, что тебя продадут в гарем?» — «Что такое гарем?» — «У султана несколько сотен жен — это и есть гарем». — «Гарем мне и нужен». — «Ну, раз ты хочешь в гарем, то это будет стоить дороже». — «Я отдала вам все, что у меня было». — «А в кармане юбки, что ты там припрятала? Я так и знал — еще один злотый. Некрасиво лгать, твоим покойным родителям было бы за тебя стыдно. Я их близко знал. Какое горе, какое горе! А почему ты хочешь в гарем?» — «Если у султана столько жен, то он приходит к каждой только раз в несколько лет», — был ответ. Замужество виделось ей адом — это, как ее мать постоянно рожать. Трудное, отвратительно ритмичное пыхтение по ночам за перегородкой, мать выбивается из ритма, детский плач ей мешает. Роды: крики за перегородкой, крики, предвещающие смерть, а не начало новой жизни. Кыш, кыш, детей выгоняют во двор, но роды длятся часами, и дети возвращаются домой, едят и играют под страшные крики и стоят, и смотрят на перегородку. Отец бормочет молитвы. Крик новорожденного. Отец молится с новой силой и благодарит Всевышнего. Однажды Циля видела, как отец спрашивал о чем-то у раввина. Ни в коем случае, ответил раввин, зера ле-батала (разбазаривать семя впустую) — большой грех, ты делай свое дело, а Бог, благословенно Его имя, сделает свое. Бог сделал свое дело — всех порубили казаки.