Шрифт:
Я знавал когда-то мальчика, имевшего все задатки выдающегося полководца. К несчастью, он был горбат. Я и сам был тогда мальчишкой и сопровождал его на смотры, парады и учения, повсюду, где бил барабан и дефилировали мундиры; не то, чтобы эти зрелища особенно меня привлекали, но я был привязан к своему товарищу и готов был терять время, лишь бы вместе с ним.
Этот горбун оживлялся при звуках дудок и барабанов, а когда за этим шумом следовала более выразительная музыка духовых инструментов, черты его, отражая сильное движение души, сияли воинственной гордостью. Если затем равнина оглашалась ружейной пальбой и пушечным громом, а полки, наступая друг на друга, изображали атаку, победу, отступление и все перипетии войны, мальчик, восхищенный этим зрелищем, кидался туда, где клубился дым, врывался в ряды стрелков, сопровождал орудия, бежал вслед за конницей, ежеминутно рискуя быть раздавленным марширующей колонной
Его восторг увлекал отчасти и меня и я мысленно тоже принимался разбивать и преследовать!… А он продолжал: «Да это еще что!… Вот враг бежит, оставляя на поле боя раненых и убитых… А я собираю моих драгун, запыленных, обагренных кровью, и мы вступаем в спасенный город… Толпы жителей стоят на городских стенах, на крышах домов… Мы приближаемся… Мы дефилируем… Раненый командир гарцует во главе своих храбрецов… Все взоры венчают его славою, все сердца летят ему навстречу!… Да, мой род оружия, Луи, это кавалерия!»
Я охотно слушал его речи, столько было в них сильного и страстного чувства. К тому же я привык видеть в этом мальчике прежде всего друга, а не горбуна, и великолепие нарисованных им картин не тускнело для меня, ибо мне не приходило в голову, что на боевом коне его жалкая фигурка была бы нелепа. Поэтому я слушал его жадно, не думая улыбаться. Подчиняясь власти, какую имеют над нами пылкие и сильные натуры, я мысленно становился солдатом моего генерала и, выполнив по его приказу самые сложные маневры, вместе с ним вступал в город, маршируя, то медленнее, то быстрее под звуки дудок и бой барабанов. О невинные годы детства! Чистые детские сердца, способные любить, невзирая на телесные уродства и не отравленные еще ядом насмешки!
Для меня склонности этого мальчика всегда были убедительным доказательством различия, существующего, как говорят, между двумя субстанциями, составляющими человека. Как! Уродливое и хилое тело… а в нем душа рыцаря, способная опьяняться даже тенью побед и славы! Несчастный, которого его малый рост вынуждает держаться в тени, молчать и подавлять в себе все восторги и все страсти… и душа, прекраснейшая из прекрасных, полная чувств высоких и пылких, жаждущая подвига! Это ли не разительный пример насильственного сопряжения чуждых друг другу грубой земной оболочки и заключенной в ней чистой души?
Впрочем, за подобными примерами можно и не обращаться к горбунам. Оглянитесь вокруг! Сколько некрасивых, грубо тесаных лиц, излучающих доброту и нежность! Сколько хрупких тел, таящих в себе душу твердую, как сталь! А сколько могучих костяков, в которых скрыта душа вялая и трусливая! А если даже не глядеть на других – кто не ощущает в себе самом пришельца из иных краев, благородного изгнанника, томящегося в стенах своей тесной темницы? Кто не чувствует порой, что душа его живет своими скорбями и радостями, волнуясь и трепеща от восторга, когда тело погружено в дремоту, или напротив – что душа его дремлет, пока тело предается любимым своим наслаждениям?
Когда выходит на сцену кроткая и чистая Дездемона, и Отелло нежен и доверчив, как она; когда змей Яго подползает к этим созданиям, пока еще безмятежно счастливым; когда затем в жилы Мавра проникает яд, который воспаляет его кровь, заставляет сверкать глаза и будит в сердце демона мести… взгляните тогда в зал, на всех этих людей, сидящих рядами и замерших будто неживые; перед вами – телесные оболочки, бездушные трупы… Безразличные к назревающей драме, они лишь занимают скамью своею недвижною массой; души отлетели от них; пылая и трепеща, содрогаясь от ужаса или исходя жалостью, души мечутся по сцене; призывают проклятия на Яго; кричат Мавру, что он обманут злодеем; окружают, стремясь защитить всей своей любовью и состраданием невинную возлюбленную, над которой собралась гроза. Пока в зале все недвижимы и словно оцепенели, в этом незримом царстве все, напротив, полно бурным движением.
Вернусь однако к моему горбуну. Несчастному мальчику было суждено, чтобы все надежды, для которых сердце его раскрывалось с такой
готовностью, исчезали при первых же уроках жизненного опыта. Его воинственные восторги длились недолго; подрастая, он становился более чувствительным к насмешкам окружающих и стыдливо подавлял все душевные порывы. Он с горечью убедился, что кавалерия – отнюдь не его род оружия. Но переломить свою натуру не так-то легко, и если Анри (так звали моего товарища) уже не спешил на смотры, желание отличиться и добиться признания толпы не совсем его оставило. Оно лишь приняло иное направление. Услышав однажды блестящую речь адвоката, он тотчас увидел себя в этой роли, и надежда прославиться на новом поприще умерила его сожаления о воинской славе, которая раньше всего пленила его дет ское воображение. Еще не выйдя из мальчишеских лет, он принялся за учение со страстью, удивлявшей его наставников; преисполненный сознания важности своих будущих трудов и своего призвания, он видел себя защитником невинно осужденных и постоянно упражнялся в сочинении защитительных речей, полных юношеской пылкости. Отныне эти речи стали постоянной и единственной темой наших бесед, главной целью наших прогулок.«Ты будешь обвиняемым, – говорил он, стоило нам оказаться в каком-либо безлюдном месте. – В чем тебя обвиняют, я тебе сейчас скажу. Садись! Здесь судьи, а вон там – присяжные. А здесь находится публика (публика была ему необходима). Слушай, как я начну речь!
«Господа судьи! – торжественно произносил он с высоты какого-нибудь пригорка, в то время как я, разлегшись на траве, снисходительно предоставлял ему защищать меня. – Господа судьи! При виде несчастного, очутившегося на этой позорной скамье вследствие кровавых событий, я скорблю и трепещу за него… Дело его правое, но достанет ли у меня сил, чтобы защитить его? Мысль, что судьба, а быть может и сама жизнь моего подзащитного зависит от того, как я сумею воспользоваться словом, на несколько минут мне предоставленным, наполняет меня трепетом…
– Здесь очень уж припекает, – прервал я его однажды, подымаясь, чтобы перейти на другое место.
– Не двигайся! Иначе я не стану тебя защищать!» – крикнул адвокат, рассердясь не на шутку.
«Изложу факты. Это я сделаю без малейшего смягчения или замалчивания. Раскрытие истины – вот что главное для дела моего подзащитного. Слушайте же меня и вы, присяжные! Я призываю на помощь себе ваше внимание, ваши познания и вашу совесть. Веря, что убеждение в его невиновности, в котором я сейчас черпаю мужество, скоро передастся и вам, я нетерпеливо жду вашего решения.
Мой подзащитный Луи Депрэ (я фигурировал на процессе под собственным моим именем) двенадцать лет назад женился на Элеоноре Кэрсен, дочери адвоката, часто выступавшего в этих стенах. Первые годы их союза были счастливыми, и пятеро детей…»
Тут защитительная речь была прервана взрывами хохота; то были наши товарищи, которые прогуливались неподалеку и заметили нас.
Горбун спустился со своего возвышения. Туда тотчас поднялся другой и принялся его передразнивать, подчеркивая смешной контраст между возвышенной речью оратора и его жалкой фигурой и угловатыми жестами. Мой бедный друг, бледный и растерянный, пытался улыбаться представлению, разрывавшему его сердце; в эту минуту у него отнимали самую дорогую его надежду. Слыша смех, он решил, что именно так встретит его когда-нибудь толпа, у которой он хотел добиться признания, и им овладело отчаяние. С этого дня он уже не помышлял о карьере адвоката. Но ему еще долго пришлось выносить насмешки и шутки, допускаемые между товарищами, хотя эта фамильярность слишком часто означает отсутствие самой обычной чуткости.
Однако ни описанный случай, ни другие не сделали его тем, чем часто бывают горбуны, которых народная пословица наделяет особенно злобным нравом. Постоянно преследуемые насмешками, они подхватывают пущенные в них стрелы и оттачивают их с мстительной злобой. Именно так, к сожалению, учатся они подмечать больное место противника и без промаха наносить чувствительные удары. Именно так горбуны из простого народа, никем не защищенные и ничем не сдерживаемые, приобретают те черты коварства, циничной и едкой насмешливости и завистливости, о которых говорит пословица, умалчивая однако, что все это – лишь законная оборона от жестоких и подлых нападок. Что же касается Анри, то хотя он в школьные годы постоянно подвергался насмешкам и издевательству, сердце его не утратило благородства и доброты. Пряча свои раны под видом безразличия или смирения, он не унижался до того, чтобы подбирать брошенные в него камни, ибо отплата злом за зло не принесла бы ему облегчения. Он предпочитал, чтобы товарищи потешались над ним, но уважали и быть может даже любили его, чем опасались и сторонились. Благородство души отражалось на его лице; красивые черты с выражением кроткой печали заставляли забывать об уродливом теле, хоть и не могли заслонить его.