Пролог
Шрифт:
Она не могла не иметь успеха в Париже. Блондинки в моде там. А она, к тому же, умна, хитра. — не говоря о том, что красива. Зачем же она бросила свою карьеру и сделалась опять горничною? — Но это все равно для меня. Важно, и немножко неприятно — только то, что моя идиллия погибла. Будь Мери скромная девушка, мы могли бы стать близки, и у меня все-таки не явилось низких желаний. Но вести невинную дружбу с девушкою, которая два года повесничала, это было бы невозможно. А уважение к Надежде Викторовне запрещает заводить интригу в ее доме. Жаль, что пришлось решиться не сближаться с Мери.
С утра начали съезжаться гости. За обедом было человек тридцать. Увидел, что не напрасно не хотел взглянуть на них раньше этой необходимой поры. Приятное общество! Папеньки и маменьки — сволочь. Дочки — такие противные кривляки, что приходится отворачиваться даже от тех, которые родились хорошенькими. Для полноты моего удовольствия недоставало братцев этим
Для меня это хорошо: меньше развлечений. Когда придет охота работать, можно будет вволю.
14. Я думаю, что давно не бывал таким пошлым глупцом, как в начале разговора с Мери. Умная девушка живет в деревне, без подруг, с которыми могло бы ей быть приятно, безо всякого общества, которое могло бы сколько-нибудь занимать ее — должна искать единственного развлечения себе в игре с маленьким ребенком, а между тем все время у нее с утра до ночи свободно. — потому что заботы о туалете Надежды Викторовны берут едва ли полчаса времени; — девушка принимается за книги. По-видимому, следовало бы найти это очень естественным. — Она чувствует недостаточность своего образования, она находит в доме большую библиотеку, хочет воспользоваться этим, чтобы немножко поучиться. Но с чего начать? Какие книги выбрать? — Она не знает. Подле живет ученый человек. Она обращается к нему с просьбою: «Посоветуйте». — Казалось бы, нет и в этом ничего непонятного. Но я отличился таким умом, что долго думал: «Что ж это значит? О, это неспроста. Буду держать ухо востро. Не проведет она меня своею любознательностью!» — Это пошлость, которой можно бы постыдиться и круглому дураку. А я — так умен, что теперь опять впадаю в сомнения: «Нет, это неспроста».
Когда Иван Антоныч спросил: «Не найдется ли у меня свободной минуты? — Машеньке хотелось бы посоветоваться со мною насчет книг».
– моим первым желанием было отказать старику; так быстро засело мне в голову подозрение, что книги только предлог. Но отказать было слишком неловко. Я отвечал добряку с величайшею любезностью и пошел с ним в гости к нему. — потому что она, к новому восторгу дяди, устроила вчера так, что Надежда Викторовна перевела ее из своего соседства жить вместе с Иваном Антонычем. У них вдвоем теперь три комнаты. Одну Мери уже пересоздала в нечто подобное крошечной гостиной с самою простенькою мебелью, — «Нам нехорошо было бы брать стол или диван из господской мебели; слишком богато, и другая прислуга стала бы завидовать»; пояснял мне вчера добряк, не думая утаивать и того, что эти мысли принадлежат Машеньке. Я нашел ее в этой скромной гостиной, за шитьем кисейного платья. Она и сама так же чужда лишних претензий, как скромна ее комната. — подумалось мне. Я был тверд в своем умном скептицизме.
Дядя, познакомив нас, ушел в свою каморку. Что ж ему, некнижному человеку, мешать нам?
Мне следовало бы не знать уже никакой границы своим умным подозрениям. Хорошо бы предположить, что моя добродетель подвергается страшному искушению и что истинным намерением коварной девушки было не иное что, как именно злоумышление на мою привлекательную персону. Этого я не придумал — но только этого и недоставало, чтобы мне быть совершенным идиотом. Человек с искрою здравого смысла в голове бросил бы всякое сомнение в искренности Мери по одному взгляду на эту милую девушку, так живо обрадовавшуюся тому, что я пришел, так безыскусственно и серьезно заговорившую, что теперь она видит: дядя не напрасно называл меня человеком добрым и обязательным. — что теперь она убеждена, ее свободное время здесь не пропадет задаром, что ей очень хочется учиться, что теперь она знает: в эти полтора, два месяца она приобретет больше, нежели во весь год, потому что она уже около года стала учиться. Долго ей было вовсе не с кем советоваться. Потом, когда она стала жить опять у m-me Ленуар, m-me Ленуар была так добра, что помогала ей. Но — она боялась обременить m-me Ленуар, а сама еще вовсе не могла читать серьезных книг: все слова не в том смысле, какой она знала, все непонятно, будто писано на новом для нее языке… Но дорогою она продолжала читать и немножко привыкла. Она не будет много обременять меня: теперь она сама несколько может понимать исторические и географические книги, и по-русски, и по-французски, сама как-нибудь приучится понимать и другие, — пусть я только указываю ей, что надобно читать.
Она понимает, что можно прочитать тысячу книг и получить меньше правильных понятий, нежели из десяти хороших. Не правда ли, это так? Не правда ли, можно довольно скоро и легко узнать, как думают о вещах просвещенные люди?..
Все это говорилось так мило, живо,
с такою искренней радостью, что умный человек по первым же звукам ее неподдельно-одушевленного тона отступился бы ото всех сомнений. А я довольно долго оставался недоверчив. Она заметила это, и мне казалось, что она готова была заплакать: так огорчило ее, что ее искренность принимается за аффектацию, что ее серьезность считается комедиантством.Но она девушка с тактом и с большою силою воли, она сохранила веру в себя, в то, что сумеет наконец раскрыть мне глаза. И они уже раскрывались: я видел неподдельность ее огорчения. Я стал говорить довольно охотно и скоро убедился в ее любознательности.
Тогда наш разговор пошел хорошо. Увидев меня доверчивым, она дала волю своему нетерпению услышать правду обо всем, что волнует умы, что занимало и ее, по-видимому, довольно давно. — Верить ли в провиденье? В будущую жизнь? Возможно ли равенство? И каким же образом произошел мир? И отчего же в нем порядок? И что такое христианство? — И почему же везде бедность и угнетение?.. Я не заметил, как пролетело время до самого обеда. — часа три. — и был бы не прочь продолжать после обеда эту беспорядочную лекцию обо всем на свете. Но или ей действительно некогда, или, вернее, она посовестилась отнимать у меня слишком много времени. — она отложила продолжение до вечера завтра, сказавши, смеясь, что заслужит мою похвалу тем, сколько прочтет из рекомендованных мною книг, и сколько непонятного найдет в них, и сколько объяснений будет просить у меня.
Она хитра, и у нее могут быть свои замыслы. Но это нисколько не относится до связи, которая устанавливается между нами. Эта связь есть и останется совершенно благородна, бескорыстна, чиста с ее стороны. С моей — не знаю, но хотел бы надеяться, что и я буду видеть в Мери только умного и любознательного человека, как сам я для нее только ученый человек.
Хочу надеяться на себя — и вижу, что хочу обманывать себя. Я человек чувственный, если и не могу сказать, что я человек без стыда и совести. Я вспыхнул при виде плеч и груди какой-нибудь Анюты. Я настолько опытен, что вижу и сквозь скромно закрывающее платье: формы Мери гораздо очаровательнее. Но пусть бы я и не думал о них. Ее лицо привлекательно.
Я думаю, что мне предстоит борьба с собою. — Зачем я знаю, что Мери не была бы обольщаема мною, если бы я стал ухаживать за нею? Быть соблазнителем — это так омерзительно, что я не опасался бы дружбы с нею, будь она хоть в тысячу раз привлекательнее, если бы думал, что она скромная девушка. Но теперь — я предвижу, это сближение наделает много мучений мне.
Пусть. По крайней мере испытаю и то, награждает ли совесть за отказ от наслаждения, запрещаемого обязанностью не делать скандала в доме невинной девушки. По уверениям моралистов, должна наградить. Забавно было б это оказалось не враньем.
Но скандала не будет, это верно. Мери не прельстится мною. Это очень успокоительно. И, к несчастью, так несомненно, что я не выскажу своей будущей страсти ни одним словом, не выкажу ее ни одним взглядом. Быть глупцом в глубине — на это я всегда готов. Но выставлять себя на посмешище другим — до этого я не охотник.
Будем же дружны, Мери. — и пусть я буду влюблен в вас, это не беда; вы не будете и догадываться.
15. «Где же будет наша лекция, Владимир Алексеич? Если для вас все равно, то лучше перенесем аудиторию в вашу комнату. Я немножко боюсь: вы потеряете любовь моего дяди, когда он начнет вслушиваться: он у меня консерватор». Итак, ныне я жду Мери в гости к себе. — Раздумывая и своем характере, нахожу в нем странную черту. Я флегматик. Что такое значит быть впечатлительным, этого я даже и не понимаю. А между тем, новое положение, новое отношение заставляет мою фантазию разыгрываться до нелепости. Это как будто некоторая живость. Можно бы думать: у апатического человека не должно быть подобных увлечений. Но, разбирая дело внимательнее, вижу, что в сущности их и нет во мне. Я только отдаюсь комбинациям мыслей. — и сам смеюсь над их пустотою. Это очень ясно высказывается, например, последними строками вчерашних Моих заметок: из них очевидно, что я тогда же чувствовал нелепость мечты о влюбленности в Мери.
Теперь вижу, что не только не буду вздыхать безнадежною страстью к этой милой девушке, но и мысль, из которой возникло мое напрасное опасение, была очень пошлым софизмом и даже низким предрассудком.
«Будь она скромная девушка, я не стал бы соблазнять ее». Так. Но какое же было мне дело до того, как она жила и Париже или где бы то ни было. — год назад или когда бы то ни было. — хоть бы вчера, хоть бы на моих глазах она повесничала, не все ли равно, мне нет дела до этого, когда я ныне вижу, что она держит себя как скромная девушка? — Я обязан уважать ее, я не смею не уважать ее. Так должна была бы говорить совесть. А я, чрезвычайно умно и благородно, рассудил: «Когда-то она увлекалась или дурачилась; следовательно, я не сделал бы ничего бесчестного, компрометируя ее, расстраивая ее жизнь».