Петербург
Шрифт:
– "Я называю тем пространством мое обиталище на Васильевском Острове: четыре перпендикулярных стены, оклеенных обоями темновато-желтого цвета; когда я засяду в этих стенах, то ко мне никто не приходит: приходит домовой дворник, Матвей Моржов; да еще в пределы те попадает особа".
– "Как же вы попали туда?"
– "Да - особа..."
– "Опять особа?"
– "Все она же: здесь-то и обернулась она, так сказать, стражем моего сырого порога; захоти она, и в целях безопасности я могу неделями там безвыходно просидеть; ведь появление мое на улицах всегда представляет опасность"...
– "Вот откуда бросаете вы на русскую жизнь тень - тень Неуловимого".
– "Да, из четырех желтых стенок".
– "Да послушайте:
за помещение?"
– "Двенадцать рублей; нет, позвольте - с полтиною".
– "Здесь-то вы предаетесь созерцанию мировых пространств?"
– "Да, здесь: и здесь все не то - предметы не предметы: здесь-то я пришел к убеждению, что окно - не окно; окно - вырез в необъятность".
– "Вероятно, здесь пришли вы к мысли о том, что верхи движения ведают то, что низам недоступно, ибо верх", - продолжал свои издевательства Николай Аполлонович, - "что есть верх?"
Но Александр Иванович ответил спокойно:
– "Верх движения - мировая, бездонная пустота".
– "Для чего же все прочее?"
Александр Иванович одушевился.
– "Да во имя болезни..."
– "Как болезни?"
– "Да той самой болезни, которая так изводит меня: странное имя болезни той мне еще пока неизвестно, а вот признаки знаю отлично: безотчетность тоски, галлюцинации, страхи, водка, курение; от водки частая и тупая боль в голове; наконец, особое спинномозговое чувство: оно мучает по утрам. А вы думаете, это я один болен? Как бы не так: и вы, Николай Аполлонович, - и вы - больны тоже. Больны - почти все. Ах, оставьте, пожалуй ста; знаю, знаю все наперед, что вы скажете, и вот все-таки: ха-ха-ха!
– почти все идейные сотрудники партии - и они больны тою же болезнью; ее черты во мне разве что рельефнее подчеркнулись. Знаете:
я еще в стародавние годы при встречах с партийным товарищем любил, знаете ли, его изучать; вот бы вало - многочасовое собрание, дела, дым, разговоры и все о таком благородном, возвышенном, и товарищ мой кипятится, а потом, знаете ли, этот товарищ
позовет в ресторан".
– "Ну так что же из этого?"
– "Ну, само собою разумеется, водка; и прочее; рюмка за рюмкой; а я уж смотрю; если после выпитой рюмки у губ этого собеседника появилась вот эдакая усмешечка (какая, этого, Николай Аполлонович, я вам сказать не сумею), так я уж и знаю: на моего идейного собеседника положиться нельзя; ни словам его верить нельзя, ни действиям: этот мой собеседник болен безволием, неврастенией; и ничто, верьте, не гарантирует его от размягчения мозга: такой собеседник способен не только в трудное время не выполнить обещания (Николай Апол-лонович вздрогнул); он способен просто-напросто и украсть, и предать, и изнасиловать девочку. И присутствие его в партии провокация, провокация, ужасная провокация. С той поры и открылось мне все значение, знаете ли, вон эдаких складочек около губ, слабостей, смешочков, ужимочек; и куда я ни обращаю глаза, всюду, всюду меня встречает одно сплошное мозговое расстройство, одна общая, тайная, неуловимо развитая провокация, вот такой вот под общим делом смешочек - какой, этого я вам, Николай Аполлонович, точно, пожалуй, и не выскажу вовсе. Только я его умею угадывать безошибочно; угадал его и у вас".
– "А у вас его нет?"
– "Есть и у меня: я давно перестал доверять вся кому общему делу".
– "Так вы, стало быть, провокатор. Вы не обижайтесь: я говорю о чисто идейной провокации".
– "Я. Да, да, да. Я - провокатор. Но все мое провокаторство во имя одной великой, куда-то тайно влекущей идеи; и опять-таки не идеи, а веяния".
– "Какое же веяние?"
– "Если уж говорить о веянии, то его определить при помощи слов не могу: я могу назвать его общею жаждою смерти; и
я им упиваюсь с восторгом, с блаженством, с ужасом".– "К тому времени, как вы стали, по вашим словам, упиваться веянием смерти, у вас, верно, и появилась та складочка".
– "И появилась".
– "И вы стали покуривать, попивать".
– "Да, да, да: появились еще особые любострастные чувства: знаете, ни в кого из женщин я не был влюблен: был влюблен - как бы это сказать: в отдельные части женского тела, в туалетные принадлежности, в чулки, например. А мужчины в меня влюблялись".
– "Ну, а некая особа появилась в то именно время?"
– "Как я ее ненавижу. Ведь вы знаете - да, наверное, знаете не по воле своей, а по воле вверх меня возносившей судьбы - судьбы Неуловимо го личность моя, Александра Ивановича, превратилась в придаток собственной тени. Тень Неуловимого - знают; меня - Александра Ивановича Дудкина, знать не знает никто; и не хочет знать. А ведь голодал, холодал и вообще испытывал что-либо не Неуловимый, а Дудкин. Александр Иванович Дудкин, например, отличался чрезмерной чувствительностью; Неуловимый же был и холоден, и жесток. Александр Иванович Дудкин отличался от природы ярко выраженной общительностью и был не прочь пожить в свое полное удовольствие. Неуловимый же должен быть аскетически молчаливым. Словом, неуловимая дудкинская тень совершает и
ныне победоносное свое шествие: в мозгах молодежи, конечно; сам же я стал под влиянием особы - посмотрите вы только на что я похож?"
– "Да, знаете..."
И оба опять замолчали.
– "Наконец-то, Николай Аполлонович, ко мне и подкралось еще одно странное нервное недомогание: под влиянием этого недомогания я пришел к неожиданным заключениям: я, Николай Аполлонович, понял вполне, что из холода своих мировых пространств воспылал я затаенною ненавистью не к правительству вовсе, а к - некой особе; ведь эта особа, превратив меня, Дудкина, в дудкинскую тень, изгнала меня из мира трехмерного, распластав, так сказать, на стене моего чердака (любимая моя поза во время бессонницы, знаете, встать у стены да и распластаться, раскинуть по обе стороны руки). И вот в распластанном положении у стены (я так простаиваю, Николай Аполлонович, часами) пришел однажды к второму своему заключению; заключение это как-то странно связалось - как-то странно связалось с одним явлением понятным, если принять во внимание мою развивающуюся болезнь".
О явлении Александр Иванович счел уместным молчать.
Явление заключалося в странной галлюцинации: на коричневато-желтых обоях его обиталища от времени до времени появлялось призрачное лицо; черты этого лица по временам слагались в семита; чаще же проступали в лице том монгольские черточки: все же лицо было повито неприятным, желто-шафранным отсветом. То семит, то монгол вперяли в Александра Ивановича взор, полный ненависти. Александр Иванович тогда зажигал папироску; а семит или монгол сквозь синеватые клубы табачного дыма шевелил желтыми губами своими, и в Александре Ивановиче будто отдавалось все одно и то же слово:
"Гельсингфорс, Гельсингфорс".
В Гельсингфорсе был Александр Иванович после бегства своего из мест не столь отдаленных: с Гельсингфорсом у него не было никаких особенных связей: там он встретился лишь с некой особой.
Так почему же именно Гельсингфорс?
Александр Иванович продолжал пить коньяк. Алкоголь действовал с планомерною постепенностью; вслед за водкою (вино было ему не по средствам) следовал единообразный эффект: волнообразная линия мыслей становилась зигзагообразной; перекрещивались ее зигзаги; если бы пить далее, распадалась бы линия мыслей в ряд отрывочных арабесков, гениальных для мыслящих его; но и только для одного его гениальных в один этот момент; стоило ему слегка отрезветь, как соль гениальности пропадала куда-то; и гениальные мысли казались просто сумбуром, ибо мысль в те минуты несомненно опережала и язык, и мозг, начиная вращаться с бешеной быстротою.