Отречение
Шрифт:
Париж не произвел на нее особого впечатления; вернее, она не успела ни увидеть, ни тем более почувствовать Парижа, она лишь почувствовала всю глубину и отличие чужой, непривычной жизни через дочь и сейчас как-то отстраненно смотрела на нее, красивую, вполне независимую и гордящуюся этой своей независимостью перед матерью, своим ровным золотистым загаром, дорогим, изысканным платьем, произношением, не отличимым от парижского. И Ксения, не выказывая этого вслух, гордилась тем, что стала почти парижанкой; и на приемах, и в уличной толпе она всегда выделялась своей броской внешностью: яркая, чуть полноватая блондинка с темными непроницаемо-бархатными брюхановскими глазами. И в одежде, и в манере держаться она ненавязчиво подчеркивала нестандартность, романтичность своей красоты. При всех капризах моды она оставалась, что называется, в своем образе, сохраняя собственный, только ей присущий стиль. Вполне сознавая свою привлекательность, Ксения очень умело и с бесспорным тактом пользовалась ею; при исполнительности и вполне сносных деловых качествах мужа, выходца из потомственно-дипломатической семьи, приобретенных во французской спецшколе
Ксения легко перенесла свое отлучение от сына, но урок, преподанный ей легкомысленным юным супругом, крепко затвердила в своей хорошенькой головке. Расставшись с ним, она к родителям не вернулась, с грехом пополам переползала с курса на курс, продолжая жить отдельно, на отцовские деньги, в уютной солнечной однокомнатной квартире с большой лоджией, которую через своих хозяйственников выхлопотал для дочери Брюханов после запоздалой регистрации юных молодоженов.
К счастью, когда Ксения училась уже на последнем курсе, к Брюхановым зачастил подтянутый щеголеватый блондин, года два назад закончивший институт военных переводчиков, сын их старинных, не слишком близких приятелей Муромцевых. Муромцев-старший к тому времени получил повышение по службе, а вместе с ним и служебную дачу в поселке брюхановского ведомства, и Ксения теперь довольно часто встречалась с Муромцевым-младшим на корте и в просмотровом кинозале дачного поселка. Дело сладилось – и вскоре молодая пара уже уносилась в авиалайнере в первую в своей совместной жизни загранкомандировку в Тунис. Проводив дочь впервые так далеко, Брюхановы, к своему стыду, почувствовали только облегчение и, не сговариваясь, удвоили свои заботы о Денисе. Затем для молодых последовали Португалия, Бельгия, а теперь вот и Франция… уже без Брюханова. По роду своей службы он не имел возможности навещать дочь в тех странах, где она проживала с Муромцевым, и, может быть, именно потому определенную привязанность друг к другу отец с дочерью сохранили, но все душевные связи отца с Ксенией окончательно прервались со смертью Брюханова. Ксения безутешно, по-детски рыдала на похоронах отца, прилетев по телеграмме, данной Аленкой. Опухшее от слез, без следа косметики лицо дочери очень напомнило Аленке маленькую Ксению, вышедшую из зарослей малины с безухим зайцем прямо к матери, крадучись пробравшейся на брюхановскую дачу сразу после своего разрыва с Хатунцевым. Тогда еще не было Пети и кровная связь с дочерью была могущественнее всяких иных уз; Аленка и второй раз поспешила родить больше из страха, из ужаса потерять этот маленький, жалкий, единственно только от нее зависящий комочек; они были жизненно связаны друг с другом, необходимы друг другу, и, казалось, только смерть могла разорвать эту связь. Смерть и разорвала. Смерть отца. После смерти Брюханова Аленка потерялась, ей казалось, что история с дочерью ускорила уход мужа, и она ничего не могла с этим поделать, и ничего связать уже не удалось, хотя Ксения провела с матерью десять дней после похорон; она осталась бы и на значительно больший срок, она глубоко почувствовала свое сиротство и потянулась к матери всей силой впервые пережитого горя, но Аленка боялась
длительного общения Ксении с Денисом, боялась, что дочь заявит свои права на сына. Надо было тогда им откровенно поговорить, объясниться начистоту; к несчастью для обеих, этого не произошло; Ксения уехала, глубоко обиженная, и с тех пор ни разу не сделала попытки к сближению; правда, и забрать сына она тоже ни разу не пыталась…– Как бы я хотела узнать, что ты обо мне думаешь, – неожиданно дошел до Аленки голос дочери, и она тотчас услышала тихую, спокойную музыку, льющуюся откуда-то издалека, и увидела лицо дочери; они сидели друг против друга на уютных диванчиках с мягкими спинками в теплом мягком свете оранжевого абажура, и Ксения с ровным дружелюбием вглядывалась в лицо матери.
– А ты, Ксения, успела загореть, – сказала Аленка не опуская глаз. – Тебе очень идет.
– Да, мы съездили с Валерой в Бретань. Знаешь, я быстро загораю. Мы открыли у машины верх, и я, пока вела машину, загорела.
– Ты водишь машину?
– Да, вожу. Это нетрудно. У тебя бы тоже получилось, стоит захотеть. Тебе бы пошло.
– Ты что, серьезно? К моим заботам прибавить еще эту карусель… А где же брать время?
– На главное ведь хватает.
– Что считать главным…
– Ну, мама, не кокетничай. Ты у нас специалистка по главным вопросам жизни… Что-что, а главного в жизни ты не упустила…
– Ты так говоришь, Ксения, как будто сидишь в привратницкой и считаешь спущенные петли.
– Почему спущенные, мама?
– Ну, так звучит убедительнее..
– Ага, понятно… Да нет, мама, я ни на что не жалуюсь, – дочь поправила прядку волос, но в бездумности ее тона, в нарочитой небрежности откинувшейся на спичку диванчика позы Аленке почудилась скрытая боль.
– Ну как ты все-таки?
– Как видишь. А ты?
– Слушай, Ксения, если мы будем вот так отвечать на вопросы друг друга новыми вопросами, мы никуда не причалим, не надо, дочка, – попросила Аленка мягко, стараясь перебороть и свою неприязнь, и враждебность дочери к себе. – Мне нужно так много рассказать… Ты, как всегда, будешь отмалчиваться и отшучиваться, а потом станет ясно, что время наше кончилось и мы так ничего друг другу не сказали.
– Что ты хочешь знать, мама?
– Все! Все о тебе.
– Всего никто не знает… Тем более о себе… Валерка опять получил повышение, стал такой важный, особенно когда в форме. Он на хорошем счету, атташе постоянно выделяет его в докладах. С ним все в порядке.
– А с тобой? – спросила Аленка настойчиво, стараясь все-таки пробиться поближе к глубоко запрятанному в душе дочери.
– И со мной все в порядке. Мам, ну что ты? Куда ты гонишь? Ну давай, мам, посидим, помолчим, поглядим друг на друга… Это так редко бывает. Расскажи что-нибудь о доме. Ты как сама, мам?
– Да вот замуж вышла на старости лет…
– Я не об этом, я это знаю. Хорошо тебе? Легче стало?
– Это нелегкий вопрос, дочка. На него непросто ответить… да и есть ли вообще ответ? Он – обрубок, я – обрубок, – вздохнула Аленка, непривычно сумрачно усмехнулась. – Сумеем ли мы срастить наши души?.. Думаю, нет. В нашем возрасте полностью, думаю, это невозможно. Стало полегче, это безусловно, иначе бы я, кажется, и не смогла выжить. Ты должна приехать и увидеть Константина Кузьмича, хотя ты должна его помнить… он бывал у нас по службе. А впрочем, возможно, ты его и не видела, в последние годы жизни отца тебя почти не было дома… Этого и не расскажешь, я чувствую по-своему, а ты приедешь и увидишь все совсем по-своему.
– Я же не главное, мама, главное ты, чтобы тебе было хорошо.
– Мне, Ксения, хорошо быть уже не может, отца и прожитой с ним жизни никто и ничто мне не заменит. Константин Кузьмич, к счастью, умен, он и не пытается этого делать. А жить надо и работать надо… Но, Ксения, давай оставим это для Москвы. Ты ведь приедешь, да? Сама все увидишь, вот тогда и поговорим… Я имею в виду твое последнее письмо о Денисе. Я хочу сейчас узнать побольше о тебе. Ты по-прежнему референтом в отделе культуры?
– Да, мама, но давай лучше не будем, это так неинтересно. Отвечать на звонки, встречать знаменитых людей из Союза, подносить цветы…
– Но подожди, дочка, – запротестовала Аленка. – Ты так этого добивалась!
– Да, добивалась, добивалась любой узаконенной штатной работы, – не стала отрицать Ксения. – И старалась изо всех сил… Хочу быть свободной и ни в чем не стеснять себя, не зависеть от мужа в каждой копейке… Но это так не-ин-те-рес-но! – совсем по-детски протянула Ксения. – Когда другие женщины сидят дома годами и перемывают друг другу кости и только копят деньги, тогда и это хлеб. Во мне что-то сместилось, все-таки ваше воспитание дает о себе знать… Мне все чаще начинает казаться, что жизнь проходит мимо…
– Подожди, дочка, не всегда так будет. Вернешься домой и займешься работой по душе, – сказала Аленка, не веря в то, что говорит, и зная, что и дочь не верит ни одному сказанному ей слову, и, однако, продолжая выдерживать кем-то заданные правила игры. – А как твои успехи в керамике? – спросила Аленка, вспоминая о последних увлечениях дочери разного рода художественными поделками: она лепила и обжигала глиняные фигурки под дымковских кукол, переводила на кальку рисунки с греческих амфор и затем раскрашивала коричнево-черными красками по мокрому алебастру настенные тарелки и панно.
– Мама, я не знаю, я делаю, что могу, но у меня все время ощущение, что жизнь проходит… мимо меня, и я замурована и гляжу на себя со стороны и ничего не могу с этим поделать…
– И потому ты хочешь взять Дениса? Чтобы заполнить им пустоту? Знаешь, дочка, ты не учитываешь, что он уже личность, сложившаяся личность. И знает, чего он хочет.
– И чего же он хочет? – спросила Ксения, и ее потемневшие глаза, как бы заледеневшие изнутри, впервые выдали ее волнение.
– Никогда не догадаешься, – сказала Аленка нарочито спокойно. – Хочет жить у деда Захара. Это и для меня неожиданность. Я в него всю душу вложила, а он прикипел к деду Захару, как будто тот его околдовал, опоил зельем.