Отец
Шрифт:
Про Колесо рассказывали, что он свою зарплату капитана КГБ тратит на рыночную говядину, которую ест из одной огромной миски со своими пятнадцатью собаками. А у столиков вертится и выпрашивает по пятнадцать копеек только чтобы слушать разговоры.
— Ави, — говорили люди, — откуда-то берет деньги. Полиция его не трогает.
Ну и что? Людей с деньгами и без определенных занятий в нашей стране так много, что все они просто не могут быть тайными агентами. Полиция же очень часто не трогает преступников просто потому, что ей лень.
Служба безопасности расставляет свои сети в такой мутной воде, что видят эти сети только те, кто в них попался. Но если даже признаниям в шпионстве нельзя полностью верить, обвинениям в шпионстве и подавно
Я знаю, когда мой герой родился, где вырос. Я знаю о нем почти все. Но я не знаю и не могу знать, был он агентом или нет.
— Ты начала паковать вещи? — спросил Дани жену.
Молчание.
— Пора разбирать мебель: завтра нам дают фургон.
Молчание.
— Кстати, Идит просила тебя сегодня в два прийти в дом, помочь ей мыть лестницу.
— Почему в два?
— Так ей удобно.
— А если мне так неудобно?
Мазаль сильно злилась. Нашелся новый хомут на ее шею. Мало ей переезда, от которого, видно, не отвертеться. Мало ей мужа и его нового хозяина, Учителя Справедливости, чтобы он был здоров и счастлив. Теперь еще его жена, девчонка, будет ей указывать, когда и что мыть.
Квартира их темная, сырая, пропитавшаяся их несчастной жизнью, но это своя квартира. Отсюда не погонят. Что тут паковать, что разбирать? Вся мебель получена со складов, подобрана на улице в виде покореженных фанерных плит, в натяг свинчена и сколочена. Такую мебель не перевозят, а другой никто не даст. Вот полочка — на ней стоит любимая кастрюля Мазаль, кастрюля для кускуса. Мазаль подобрала эту полочку у зеленого, похожего на бронетранспортер, мусорного контейнера, который так хорошо виден из окна моей гостиной. На его железные бока и крышки лепят объявления о собраниях и съездах, портреты любимых сенаторов и раввинов, стикеры с лозунгами «Скромность укрощает страсти и защищает от напасти», «Нет арабов — нет диверсий», «Улыбнись — все к лучшему».
Западный человек никогда не станет лепить портрет своего духовного учителя на мусорный бак. У нас, на Востоке, отношение к контексту иное. Для идейного человека Востока контекст не существует. Идейный человек Востока видит только свой любимый лозунг или лицо Вождя и готов лепить их куда угодно, хоть на стену в сортире.
На ручки мусорного контейнера вешают пакеты с черствыми булками, поздно вечером или рано утром, никогда — днем, к контейнеру выносят столы без столешниц, книжные полки, разобранные детские кроватки. Утром увидишь из окна хорошую, блестящую в лучах солнца кроватку — не зевай, а то выйдет из машины седобородый дедушка, осмотрит боковины — и в багажник. Молодой отец проходом из магазина подхватит решетчатые стенки. Осталось днище — можно сделать отличную полочку. Торопись, а то кто-нибудь оприходует или подползет задом мусоровоз, выпустит поршни, опрокинет бак вместе с твоей полочкой в свой вонючий рот и изрыгнет на свалке, километров за двадцать от нас. Я там был. Едешь, едешь, вдруг солнце меркнет, низкие холмы-кучи начинают куриться черным, жужжащим — это мухи, как черные мысли, всю ночь не дающие покоя. Это воплощенная депрессия. Из дыма тихо материализуется араб и спрашивает в нос, можно ли взять то, что мы вывалили. Можно. Из фанеры сделают полочку и продадут на рынке в Беэр-Шеве. Но Мазаль успела схватить доску и сладила из нее насест для своей любимой кастрюли.
Она сама приклеила изолентой к стене электрические часы. Она получила на складе этот флуоресцентный светильник, заменитель люстры. Она слепила весь этот дом. Близнецы, слава Богу, здоровы, средние учатся, и даже старший, Шмуэль, что до десяти лет не мог сам себе задницу подтереть, уже, наконец, похож на человека. Его дразнят сапогом, потому что рот все время открыт, и зубы торчат, но у нее нет денег, чтобы выпрямлять им зубы, и на пломбы-то пока достала, в скольких очередях пришлось стоять, сколько бланков заполнить. Через неделю Пурим, через две недели надо начинать пасхальную уборку, а она должна по приказу какого-то
Учителя Справедливости — пусть он, его жена, его мама, папа, бабушка и дедушка будут здоровы и живут до ста двадцати пяти лет — своими руками рушить свой дом и ехать с семьей в нежилой 128-й, откуда их выкинут к е… матери, да еще и бежать сейчас мыть в этом доме лестницу.Так почему же она, полноправная глава семьи, утробно покричав, все-таки согласилась переезжать?
Да потому, что она не только голова. Она еще и утроба, и сердце своей семьи и, как всякая утроба, как всякое сердце, Мазаль знает, что одной ее животной любви и заботы мало, что и сама семья, и хлипкая, кое-как собранная из покореженных древесно-стружечных плит личность ее мужа держатся на скрепах религиозного закона, и если сейчас этот закон представляет Учитель Справедливости, надо покориться.
— Мазаль, уже десять минут третьего. Ты идешь?
— Ничего, подождет.
Но девчонка не ждала. Она мыла второй сверху пролет — и в каком виде! Мазаль никогда еще не видела, чтобы кто-нибудь мыл лестницу в шляпе. Девчонка выдала Мазаль ведро, швабру и тряпку, и велела начинать со второго этажа. Четыре пролета — ерунда, но ступеньки были немытые и нехоженые. Мокрые они казались чистыми. Стоило воде просохнуть, проступала известковая пыль. Как ни три, за один раз дочиста не отмоешь. Да и невозможно двум женщинам столько времени молча шлепать тряпками. Мазаль разогнулась, взяла ведро, поднялась по скользкому. Идит опять мыла между четвертым и третьим этажами.
— Ну, — спросила Мазаль, — как вам на новом месте?
— Отлично, — ответила Идит, — а вы когда переезжаете?
— Даже не знаю. Вы ведь квартиру снимали?
— Снимали.
— А у нас социальное жилье. Бросишь — второй раз не дадут.
— Это все не главное, — тоненько сказала Идит. Главное — быть рядом со Спасителем.
— Ну, когда еще придет Спаситель…
— Он уже пришел.
— И где же он?
— Там, — ответила Идит, указывая на дверь своей квартиры.
Ключ, наконец, поворачивается в рыжей от ржавчины скважине, дужка висячего замка неохотно показывает блестящий корень. Длинная цепь, которой всю зиму были скованы ворота виноградника, падает в колею. Колея поросла тонкой, прозрачной травой, листья смыло ливнями. Виноградные листья остались только на грядках, под кустами. Кусты же без нас забыли дисциплину — отросшие ветви и усы торчат во все стороны, свешиваются с проволок и достают почти до земли, а в проволоку впились черные, одеревенелые гроздья вылущенного птицами винограда.
Опоры многих рядов покосились, из двух насосов жив один, нужно поправить забор, выкосить колючки и браться за обрезку, но мы шляемся по винограднику, пытаемся погладить маленькую, черную, зимовавшую здесь суку, открываем и закрываем железную крышку насосного колодца, ворошим ногой залежи листьев под кустами, и сбереженный листом запах винной прели объясняет, почему мы никак не можем начать работу, ясно говорит то, на что намекают весенний ветер и серенькое, переменчивое небо:
— Чтобы начать виноградную работу, нужно отпраздновать праздник вина.
Мы не внемлем, мы продолжаем шляться по винограднику, но вот уже гудит у ворот тендер, уже кричит нам шофер, мастер с винзавода:
— Закрывайте! Что вы тут делаете? Два часа до праздника! Поехали со мной! Наберем водки, вина, чего хотите!
Из нашей синагоги выносят всю мебель, кроме стола, низенькой лавки и высокого кресла с золочеными подлокотниками. Подсвечники ставят на пол.
Молодые хасиды у стен отрабатывают стойку на руках, заливают в бочонок водку. Завтра после полудня начнется представление. Кроме общенародного спасения, которое празднуют все евреи в Пурим, каменские хасиды отмечают в этот день спасение своей общины. В синагоге устраивают спектакль. Двум самым почтенным людям достаются главные роли: первого каменского Ребе (его на этот раз играл Ехиэль) и царского ревизора (эта роль досталась Мише).