Опыты
Шрифт:
Это пристрастие к подъему тяжестей как к способу зарабатывать на жизнь объяснялось двумя взаимодополняющими особенностями моей конституции: довольно значительной физической силой и абсолютным отсутствием самых элементарных технических навыков, вплоть до неспособности толком забить гвоздь. Надо сказать, что у людей моей национальности первое встречается настолько же редко, насколько часто имеет место второе. Но если говорить персонально обо мне, то это второе не ограничивалось простым неумением сделать что-то социально ценное своими руками, а усугублялось вдобавок удивительным талантом ко всевозможным разрушениям, авариям и поломкам. Если я начинал копать, то почти всегда ломал лопату. Если я брался просверлить дырку в стене, то, как правило, ломал сверло, а иногда заодно и дрель. Однажды в Сибири моя хозяйка попросила меня поколоть в сарайчике дрова. Первый же взмах топором закончился тем, что я зацепил им за крышу сарая и выворотил из нее несколько досок, в результате чего топор сорвался с топорища, угодил прямо в натянутое полотно двуручной пилы и разбил его на мелкие кусочки, причем одним из осколков зарезало курицу. Если
Однако этот недостаток в некоторой степени компенсировался, как я уже говорил, изрядной физической силой и внушительной комплекцией. Хотя, безусловно, было бы очевидной несправедливостью утверждать, что мои физические данные являли собой что-то феноменальное, из ряда вон выходящее. Мне приходилось встречать немало по-настоящему могучих мужчин, рядом с которыми я выглядел просто жалким пигмеем. Но если представить себе какой-то средний уровень человеческих возможностей, то мои кондиции, пусть не очень существенно, но превышали его. В молодые годы я мог без особого напряжения в одиночку занести на десятый этаж холодильник «ЗИЛ», или в паре с достойным партнером поднять (разумеется, на ремнях), куда потребуется, пианино, а если надо, и рояль, или затащить по лесам безо всяких специальных приспособлений единовременно двадцать кирпичей.
Причем следует сказать, что в юности я исключительно варварски относился к отпущенным мне от природы возможностям и не упускал ни одного случая подвергнуть их самым рискованным испытаниям. Вослед Венедикту Ерофееву с детских лет моим любимым словом было «дерзание». Но если уважаемый Венедикт Васильевич дерзал преимущественно на поприще методического употребления внутрь всевозможных спиртных напитков и их суррогатов, то я, не будучи чужд и этому аспекту познания действительности и имея здесь также довольно крупные достижения, тем не менее основную часть экспериментов над своим организмом перенес в несколько иную плоскость. Помнится, случалось мне на пари съедать ведро макарон с тушенкой или молодого барашка, а то и без пари, просто из чисто спортивного интереса уминать в один присест трех жареных куриц.
Мне бы, однако, не хотелось, чтобы из вышесказанного у читателя сложилось впечатление, будто бы моя молодость, о воспитательном и собственно экзистенциальном содержании которой я, несмотря на отдельные неприглядные частности, придерживаюсь весьма высокого мнения, протекала в непрерывном обжорстве и чревоугодии. Это было совсем не так, и фоном для упомянутых эпикурейских эпизодов служило постоянное полуголодное существование, являвшееся результатом нерегулярных заработков и богемного образа жизни. Но когда судьба предоставляла мне возможность поесть досыта, то тут уж я не упускал своего. Хотя, конечно, мои раблезианские эксцессы были в большинстве своем лишены отпечатка той глубокой духовности, которая ощущается в опытах и свершениях автора и героя бессмертной поэмы «Москва — Петушки».
Эту особенность в свое время сумела очень тонко почувствовать знаменитая поэтесса Елена Шварц. Когда я как-то раз в ее присутствии рискнул рассказать о некоторых своих подвигах, именно их вопиющая бездуховность или, если выразиться точнее, духовная безмятежность оказалась настолько несовместимой с ее вдохновенным и яростным мировосприятием, что она в припадке благородного негодования назвала меня воинствующим гастрономом и была уже готова по своему обыкновению запустить в меня чем-нибудь из предметов сервировки стола. Думаю, только кротость моего нрава спасла меня от этих и других, еще более ярких проявлений ее поэтического темперамента.
Но я немного отвлекся. Так вот, повторяю, в годы юности я был совершенно неспособен сколько-нибудь бережно относиться к своему тогда еще могучему здоровью. Хотя в моей родне сохранилось семейное предание о том, как мой прадед или, может быть, прапрадед умер в возрасте 26 лет, подняв на свадьбе одного из своих односельчан телегу с новобрачными, и это предание вполне могло бы послужить мне уроком. Да и со мной самим однажды произошла аналогичная история, которую тоже можно было бы расценить как своеобразное предостережение.
Это случилось в начале мая, году эдак в 74-м. Тогда я имел что-то наподобие романа с одной прелестной особой по имени Ольга Черных, каковая впоследствии
стала женой известного литературоведа В.Турбина. Впрочем, кажется они уже тогда находились в любовной связи, но я об этом еще не знал, хотя по ряду причин вполне мог бы и догадаться. За давностью лет затрудняюсь сказать сейчас, какие чувства испытывала ко мне Оля Черных и из каких побуждений она пригласила меня на майские праздники совершить вместе с ней и ее семьей небольшое путешествие на байдарках по реке Клязьме. Помню только, что это приглашение я с радостью принял. Причем поскольку то путешествие было моим первым (и, к счастью, последним) плаваньем на байдарках, я совершенно не предполагал (а даже если б и предполагал, то это бы меня не остановило), что основные физические нагрузки в данном виде спортивного туризма приходятся отнюдь не на греблю как таковую, а на бесконечное перетаскивание вышеупомянутых байдарок на себе.Для начала их в разобранном состоянии (что, впрочем, вовсе не делало их легче) надо было доставить из Москвы на берег реки, а уж потом собрать, спустить на воду и плыть. Но это только так говорится «плыть», а на самом деле плыть нам приходилось лишь от случая к случаю. Сложность заключалась в том, что, хотя в те баснословные годы об экологии велось значительно меньше разговоров, чем сейчас (что касается меня, то по молодости лет я даже и не знал тогда такого слова), состояние реки Клязьмы уже в то время должно было внушать специалистам самые серьезные опасения. Практически каждые 500 метров наш водный путь преграждали всевозможные препятствия в виде отмелей, непроходимых для байдарки зарослей камыша, остатков разрушенных мостов и т. д. Один раз мы даже наткнулись на лежащий поперек течения большегрузный самосвал, который, судя по его состоянию, находился здесь уже не первый год. Поэтому нам, чтобы миновать все эти преграды, постоянно приходилось перетаскивать байдарки посуху, причем зачастую на довольно значительные расстояния, так как структура берега не всегда позволяла вытащить их из воды или спустить обратно на воду там, где нам было удобно. В этой связи необходимо упомянуть, что в нашем плаванье участвовало восемь человек (и, соответственно, четыре байдарки), но дееспособными мужчинами являлись только двое: я и Ольгин отец. А все остальные в той или иной степени относились к категории женщин и детей и, естественно, не могли оказать сколько-нибудь серьезной помощи. Однако это обстоятельство ни в коей мере меня не смущало. Напротив, желая показать очаровательной Оле, что в моем лице она имеет не только остроумного собеседника и подающего надежды поэта, но и могучего мужчину, обладающего незаурядными физическими возможностями, я при переноске байдарок буквально лез вон из кожи, демонстрируя чудеса выносливости и грузоподъемности.
Если память мне не изменяет, наше путешествие длилось три дня, но уже к середине второго начали сказываться последствия моего трудового рвения. Во время очередного волока я внезапно ощутил такую острую боль в области живота, что чуть не выпустил из рук то, что нес. Кажется, Сэлинджер писал об одном из своих юных героев, что тот принадлежал к такому типу молодых людей, которые, получив на людях любое увечье, кроме проломленного черепа, отделываются только коротким смешком. Это в полной мере относилось и ко мне, и потому я, конечно, ничем не выдал своих страданий, каковые между тем увеличивались с каждой минутой. Впрочем, на одном из привалов, уединившись в кустах, я обследовал свой организм и обнаружил, что боль моя исходит непосредственно из пупка, и более того, из него тоненькой, но непрерывной струйкой медленно сочится кровь. Из этого я сделал естественный вывод, что от непомерных физических нагрузок пупок у меня развязался и жить мне осталось уже недолго. Тем не менее я по вышеизложенным причинам ни единым словом не обмолвился о своей ужасной травме и до самого конца похода продолжал неукоснительно, хотя уже с чуть меньшим энтузиазмом, отправлять свои обязанности по переноске байдарок, оставаясь при этом галантным кавалером Оли Черных и душой всего остального общества. И лишь глубокой ночью, проводив их всех до подъезда и трогательно простившись с Олей, которую не предполагал уж более увидеть на этом свете, я со стоицизмом, достойным Сенеки, поехал умирать в Боткинскую больницу, по дороге шлифуя в уме стилистические нюансы своего творческого завещания.
В приемном покое я поведал о своем безнадежном положении дежурному врачу, не скрыв от него и неутешительный диагноз, что я сам себе поставил, и попросил поскорей дать мне ручку и бумагу, чтобы успеть, пока рассудок еще не помутился, признаки чего я уже явственно ощущал, записать упомянутое завещание. Врач предложил мне лечь на спину и обнажить живот. Затем он долго и внимательно со всех сторон разглядывал мой кровоточащий пупок, давил вокруг него руками, а потом, скорбно покачав головой и не сказав мне ни слова, куда-то ушел. Вернулся он уже в гораздо более веселом расположении духа и привел с собой своего коллегу и моего компатриота, у которого в руках был маленький блестящий пинцет. После того как первый врач отрекомендовал меня второму словами: «Вот он лежит, этот придурок», тот забрался своим пинцетом ко мне в пупок и, некоторое время поковырявшись там, внезапно резко дернул — и тут же боль сняло как рукой.
Из последующего, крайне унизительного для моего юношеского самолюбия разговора выяснилось, что я не совсем точно, а главное, излишне пессимистично диагностировал свой недуг. В действительности все оказалось гораздо проще и гораздо менее романтично: причиной моих неимоверных физических и духовных мук был вульгарный клещ, который умудрился каким-то образом залезть ко мне в пупок, о чем с оскорбительной улыбкой мне и сообщил второй врач. Можно себе представить, каково мне было все это выслушивать. К терзаниям уязвленной гордости добавлялось еще и понятное каждому литератору сожаление о строгих и безупречно сдержанных фразах моего завещания, обнародование которого, судя по всему, откладывалось на неопределенный срок.