О нас
Шрифт:
Удивительно было, что питье в этот вечер проходило стройно, с паузами воспоминаний, про себя и вслух, без обычного гомона, исступленных взрывов и мрачных анекдотов. Девочка быстро заснула за чей то спиной, утомленная едой и зажимая последнюю лепешку в руке. Поэты читали стихи, конечно, Разбойник рассказывал бесконечные лихие истории, тевтон Ганс вспоминал детские праздники в деревне. Все жалели что не было Викинга -- уехал за табаком на Север.
Разговоры прерывались чоканьем надбитых, надтреснутых кружек. А в единственное окно комнаты смотрелась темная, молчащая ночь, засиневшая от снежной белизны внизу, и в бездонной синеве мерещились другие улицы, другие города -- мучительно покинутые, пропавшие навсегда -- как и
И поэтому может быть, уже далеко под утро, когда синева побледнела от густо пошедшего снега, порядочно пьяный, но твердо держащийся на ногах поэт взглянул в окно, приподнялся на локте с кровати, куда лег рядом с Разбойником и вдруг неожиданно четко, мягко и проникновенно всхлипнул в полусумрак комнаты: "А Дон Аминадо сказал:" Люблю декабрь за призраки былого, -- За все, что было в жизни дорогого, -- Прошедшего, растаявшего вновь -- За этот снег, что падал и кружился -- За этот сон, который только снился -- Как снится нам последняя любовь" ...
– ------
8
Из чего состоит жизнь? Вопрос реторический. Сперва: как же рассказать ее всю? Главное, хотя бы? Но если присмотреться, в беспорядочной мозаике виден рисунок, разбросанный, но отчетливый, как в глыбе мрамора: ваятель берет в руки резец -- и счищает лишнее. Только у него из глыбы выходит статуя, произведение искусства. А если отшелушить от нашей жизни каждодневные дела, разговоры, покупки, хлопоты, газеты, мелкие обязанности и большие долги -- то действительно большого, пронизывающего восторгом остается мало. Иногда ничего.
Конечно: чувства. Радости, любовь, увлечения, привязанности, реже дружба. Дружба самое трудное, пожалуй, самое требовательное чувство, если говорить о настоящей.
Конечно: несчастья. Потрясения и потери, война и болезни, разочарование и смерть.
Жертвы, которые мы приносим, или становимся ими сами. Их много.
Подвиги: незаметные -- их больше, чем кажется. Героические. Они редки.
Достижения и выученные, преодоленные уроки. Еще реже.
Итог, значит: множество легковесных мелочей, собирающихся, как снежинки, -- они тоже легки -- в сугробную глыбу. Крупинки достижений. Только и всего.
"Моя жизнь -- роман" -- избитая фраза. В тоне действительно самомнение, претенциозность, часто -- навязчивость посредственности или ниже. Но сами то слова -- правильны. Каждая жизнь -- отдельная книга, большая, и от того, что она не поставлена на полку -- меньше не становится. Кто нибудь, может, и ставит. Не теряет она и от того, что добрую половину страниц можно уложить в анкету, скучными крестиками отметить: "да", "нет".
Анкета стала бы гораздо интересней, если бы например, начать ее с вопроса: "Что вас больше всего поразило в жизни -- за последний год, десять лет?" (Если в ответах будут блестки того пронизывающего восторга, который вызывает красота, подвиг, искусство, вера, мечта, -- то, чем только и жив человек, тоска его, тоненькая ниточка, но лейтмотив в нагромоздившейся груде цифр и таблеток, стежков и анализов, потерь и достижений, жертв и радостей, и, разумеется, надоевших анкет ...).
– ------
9
... На улице, за развалинами колонн какого то музея виднелись зеленью листья. Весна ведь. Неужели действительно весна?
Весна цвела и на углу. Под наискось срезанным бомбой пирамидальным тополем сидела на камнях женщина в пальто из одеяла и выцветшем синем переднике. На суровом каменистом лице, как неожиданная встреча -- смущенная полуулыбка. Перед ней, на кирпичной кладке -- несколько букетов. Да, сирени. Такой же лиловой, избыточно тяжелой, притягивающей ароматом -- как раньше, как всегда.
Пани Ирена остановилась поодаль, и смотрела, не отрываясь. Хотелось не купить -- неужели придет людям в голову сейчас такая мысль!
– -
На следующие утро сорванные ветки свешивались на бок и темнели. Но что значат несколько веток, когда за окном весь огромный куст просветлел и тянет знакомым, вновь узнанным запахом и сколько сразу распушившихся гроздьев, и за окном, и у забора: белая, как мороженое, голубоватая, лиловая, сиреневая, фиолетовая, розовая персидская ... как пахнет! Кружится голова, и если закрыть глаза, и уткнуться головой в куст, то слышишь, как в нем звенит солнце. Бабушка говорит, что солнце не может звенеть, но улыбается при этом -- наверно, и сама слышит.
... Была еще вышитая -- на янтарном, золотом шелке маминого платья. Смутная детская мечта -- вот, вырасту большой, и надену такое же платье ...
Вчера зашла в национальный комитет, там есть прилавок с товарами: случаются катушки ниток -- драгоценная вещь теперь! Иголки, сапожная мазь, и склеенные из дерева или бумаги непонятные вещи: то ли ими консервы открывать, то ли капканы ставить. Иногда на них изображены собачки -- и тогда это значит, детские игрушки или "украшение для письменного стола" -как будто теперь есть еще письменные столы! Но нитки и ваксу можно обменять на что нибудь, а мелочь продается здесь просто за деньги только.
В той же комнате, кроме ваксы, можно получить нужную печать. Ставивший печати был человек с положением: его семья занимала две койки у самого окна, -- а комната перегорожена одеялами. На койках обычный соломенный матрас, поверх серое одеяло, а еще поверх его -- золотистое шелковое покрывало, с вытканными на нем ветками сирени -- из дому спасли, конечно, или случайно попалось. Но из такого далекого прошлого прошелестел этот шелк, что сразу дрогнуло в груди. Хорошо, что человек, штемпелевавший удостоверения, привык уже к остановившимся глазам и ненормальному виду людей -- какими же им быть теперь? Дал ей бумажку и не удивился, что она уходила так медленно, не отрывая взгляда от кровати ... подумал, наверное, что сама на голых досках спит ...
... Как теперь, среди серых прохожих, ободранных нищих с сжатыми лицами и запавшими глазами -- каждый угадывается сразу! Может быть, это обнаженность войны так обнажала души, потому что на голые вопросы, поставленные жизнью -- или смертью?
– - можно было дать только голый ответ. Легкое колебание -- свой или чужой?
– - не имело теперь уже значения -- ибо смешалось и это. Каждый был в чем то своим, и -- все чужими на чужой, отнятой земле.
Как вот этот -- молодой, давно небритый. От светлого пуха лицо кажется одутловатым под глубокой чернотой запавших глаз. В щегольских, но давно нечищенных сапогах и офицерских бриджах, в солдатской шинели нараспашку, поверх вязаного пуловера дикого цвета. Он шел навстречу пани Ирене, остановился перед торговкой, невесело усмехнулся. Пошарил в кармане, вытянул две бумажки. Из одной скрутил козью ножку, другую протянул цветочнице. Взял, не глядя, несколько веток, скрученных проволокой, поднес к лицу, рассматривая, уже без усмешки. Двинулся дальше припадающим на одну ногу, бредущим, бесцельным шагом, остановился снова, помахивая букетом, поднял голову.