Шрифт:
~~~
Его звали Габриэль Анхелико, и сердце у него от рождения было с правой стороны. Всю жизнь он прожил в одном и том же городке, в том же самом доме, в одной и той же точке, неразличимой на географической карте. В молодости он едва не довел себя до слепоты, штудируя Борхеса и Гёте, и, еще не успев поступить в университет, уже обзавелся очками для чтения. В детстве это был худенький и хилый мальчик, который делал уроки за тех, кому повезло родиться в более благоприятных условиях. Одинокая душа, безмолвная среди посторонних, он скользил по улицам незаметной тенью. Но с годами Габриэль Анхелико вырос в высокого и привлекательного мужчину, при виде его сам Папа Римский почувствовал бы искушение одарить его своим благословением. Однако тот год, когда его святейшество посетил скалистые Анды и вся Венесуэла вплоть до последнего отхожего места была оклеена картинками с его непогрешимым ликом, Габриэль Анхелико просидел взаперти перед окном в своей комнате, погруженный в науку. Людские скопища были ему ненавистны, в церковь он ходил редко, но с истовостью флагелланта истязал себя чтением хорошего романа.
В пять лет он обнаружил,
— А у тебя вообще нету сердца!
Учительнице это, конечно, показалось странным, но в конце концов она установила, что у Габриэля Анхелико сердце есть, только не там, где оно должно быть. Затем в университетской клинике выяснили, что у него не только сердце, но и все остальные органы расположены не там, где надо, такая вот шутка природы. В возрасте шести с половиной лет ему сделали рентгеновские снимки всего тела, и он своими глазами мог убедиться, что все его внутренние органы, начиная от селезенки и до печени, находятся не с той стороны, так что он представляет собой как бы зеркальное отражение самого себя. Габриэль Анхелико тогда же раз и навсегда решил молчать об этой особенности, отчетливо понимая, что главное — внешний вид. Впоследствии он вспомнил об этом единственный раз, когда, достигнув восемнадцати лет, подписывал бумагу, в которой говорилось, что после смерти он завещает свое тело в распоряжение медицинского факультета родного университета, дабы оно послужило на пользу науки.
Семь лет профессор Анхелико, зимой и летом сидя у окна кафедры, на которой преподавал, думал над тем, как добиться одновременно любви и уважения окружающих. Как-то в детстве, когда мальчишки, предаваясь дозволенному на пасхальных праздниках озорству, забросали его пузырями с водой, так что у него сделались мокрые штаны, как будто бы он описался, дед Виктор Альба сказал ему: «Смейся над собой громче всех первым, не дожидаясь других». И после долгих размышлений молодой профессор решил завоевывать мир смехом. С этого дня он ни разу никому не дал повода для насмешек, потому что сам первый же начинал над собою смеяться. Хотя большинство студентов не видели ничего смешного в спряжении глагола, в аудитории, где вел занятия профессор Анхелико, каждый день было так весело, словно там шла комедия положений, распространенная среди южных народов. Подавая учебный материал в упаковке остроумных комментариев, Габриэль Анхелико возбуждал интерес студентов и к концу каждого семестра завоевывал их любовь и уважение; его побаивались и с восхищением обсуждали.
Легче всего удавалось очаровать североамериканцев. Начав четыре года назад преподавательскую деятельность, он первое время поражался этим представителям рода человеческого, которые все время ходили в кроссовках и непрестанно жевали резинку, так что было даже странно, как у них еще не склеились челюсти. На самом деле они не так уж много всего повидали на свете, как мог бы вообразить себе Габриэль Анхелико, но зато у них, судя по всему, полностью отсутствовало любопытство, которым, как правило, отличаются другие люди. Именно у них смесь грамматики и юмора, которой пользовался профессор Габриэль Анхелико, имела самый большой успех. Запугать североамериканцев не стоило и пытаться, они рождались на свет с чувством превосходства и отсутствием страха перед окружающим миром. Зато рассмешить их было проще простого. Все, что требовалось от Габриэля Анхелико, — это учить их испанскому языку и для этого щекотать их слух глаголами и союзами, используя в качестве основного инструмента ненавязчивый юмор.
Он не был в восторге от своих учащихся. Время от времени Габриэль Анхелико забывал о том, что они тоже люди. Иногда на его лицо набегала тень при мысли о том, что американцы во многом виноваты в тех бедах и неурядицах, которые переживает его родина. При мысли о хищнической эксплуатации южноамериканского континента Соединенными Штатами, правда о которой, как он хорошо знал, всячески замалчивалась и сглаживалась в студенческих учебниках, откуда молодежь черпала знания, он невольно думал, что хорошо бы услышать от студентов хотя бы слово сочувственного сожаления. Мысль, конечно, глупая. А так, в общем и целом, они были симпатичные ребятки. Наивные, но симпатичные. Они не умели одеваться, чувство стиля у них отсутствовало начисто, но зато были дружелюбны и вежливо слушали, что он им говорил. Некоторые девушки вообще были очень славные, хотя не имели никакого понятия о континенте, на котором они сейчас жили. Но какая-нибудь тонкая талия или свеженакрашенный ротик были достаточно приятны для глаз, а чего еще от них требовать.
В этом цирке все было давно знакомо и превратилось в рутину. Каждую осень он начинал занятия с одних и тех же слов, которые служили зачином спектакля, никогда не сходившего с афиши. Он так и шпарил по-наезженному, изредка пробуждаясь на середине фразы, которую знал уже наизусть. Никогда он не думал о том, что будет заниматься этим всю свою жизнь, а если бы по-настоящему над этим задумался, вероятно, счел бы это ужасным. Вокруг него ежедневно крутились люди, с которыми он сталкивался в дверях и на лестницах, но мало кто из них его знал, и Габриэль Анхелико понимал, что на свете очень мало людей, на которых он мог бы положиться. У него не было ни малейшего желания устанавливать
более тесные контакты со снующими вокруг тенями, из которых состояло его окружение. Так он считал еще в то утро, шагая по свежевымытым половицам к аудитории на пятом этаже. Он ничего не ощущал, кроме похлопывания сумки с учебниками на правом бедре и еле слышного стука своего сердца. Как это нередко с ним бывало, его подавляла привычность обстановки, и, не ожидая ничего нового, он переступил порог, приготовившись к знакомству с очередными студентами. Первым, что он увидел, было личико в дальнем углу аудитории. И впервые в жизни Габриэль Анхелико позабыл бодрую вступительную реплику, внезапно поняв, что всю жизнь провел, играя не на той сцене.Он был самый черный мужчина из всех, кого когда-либо видела Клара Йоргенсен. Она знала Сезара, державшего винную лавку в Рио-Чико, рыбаков с Видабеллы, каждый день ее окружали черные лица, и ей это нисколько не мешало. Но она еще ни разу не встречала черного очкарика в брюках цвета хаки с полным набором испанских глагольных парадигм под рукой. Он был такой высокий, что, входя в аудиторию, задел головой за притолоку и с таким треском опустил на кафедру свою сумку, что все невольно вспомнили: этот город стоит на разломе земной коры. Он высился перед ними во весь свой немалый рост, а они разглядывали его со своих скамеек, словно детишки в миссионерской школе. Осанка у него была такая, о какой можно только мечтать, и, несмотря на веселое выражение, на его лице лежал отпечаток потаенной грусти. Широкие брюки свободно болтались на бедрах, а рубашка своей чернотой была под стать зрачкам его глаз. Глядя на него, Клара Йоргенсен почувствовала, что щеки у нее запылали и глаза затуманились, она даже подумала, уж не подхватила ли простуду. Она знала, что никогда не видела его раньше, что географическая удаленность между ними никогда не сокращалась, и все равно он пробудил в ней чувство какого-то узнавания. Кроме великолепной осанки, в нем не было ничего особо примечательного, ничего такого, что привлекало бы к себе внимание. И, несмотря на это, ей показалось, что все вокруг — меловая пыль, глобусы и пупырчатые стены — расплылось перед глазами, и на один краткий миг все, кроме этого человека, перестало для нее существовать.
Клара Йоргенсен много путешествовала и где только ни побывала! Еще не родившись на свет, она в материнском чреве уже слетала во Флоренцию. Это было в то время, когда госпожа Йоргенсен изучала итальянскую архитектуру. Клара Йоргенсен едва не родилась в больнице при итальянском монастыре, мысль об этом представлялась ей чрезвычайно романтической. Однако ей пришлось удовольствоваться тем, чтобы появиться на свет в больнице Уллевол вместе с несколькими другими малышами. Но едва отпущенная за порог больницы, Клара Йоргенсен продолжила бесконечные разъезды. Иначе и не могло быть у ребенка из такой семьи, в которой отец работал летчиком, а мать занималась проектированием домов и комнат, и ей, сколько ни строила, все было мало. Клару Йоргенсен перевозили в дальние края на паромах, в поездах, на «Конкорде» и в машине, хотя больше всего ей понравилась езда на извозчике. Детство ее было отмечено встречами и расставаниями, значками на карте, которыми помечались те места, куда хотелось бы вернуться, но потом оказывалось, что ты покинула их навсегда. Она была молчаливой девочкой, для которой лучшим фотоаппаратом служила ее память: на этих мысленных снимках сохранилось растерянное выражение отца, когда он в горах Невады захлопнул дверцу автомобиля, забыв вынуть ключи, мама, торгующаяся на марокканском рынке при покупке шелкового платка, старшая сестра, громкими воплями провожающая встреченных на дороге лошадей, и сама Клара, молча сидящая лицом к окошку и разглядывающая все, что попадалось по пути.
Единственное, чем она причиняла беспокойство своим родителям, была ее манера неожиданно исчезать. В пятилетнем возрасте она потерялась, отбившись от матери на римском аэровокзале Рома-Фьюмичино. У персонала аэропорта ушло два часа на то, чтобы ее отыскать. Ее обнаружили в кафетерии второго этажа, она сидела на алом стуле и, болтая ногами, смотрела на взлетно-посадочную полосу. Затем она потерялась в садах Версаля, отправившись гулять по лесу, в музее Метрополитен в Нью-Йорке это произошло даже неоднократно, и в канадском спальном районе, заглядевшись на то, как отцы семейств, поливаемые дождевальными установками, подстригали свои газоны. Она не видела ничего странного в том, чтобы, наглядевшись на что-то одно, отправиться дальше, чтобы посмотреть на что-то другое, и никак не могла взять в толк, отчего это родители смотрят на нее с таким озабоченным и испуганным выражением. И только повзрослев, она поняла, что самое страшное для человека — не самому потеряться, а потерять того, кого любишь.
До сих пор она еще не теряла никого, кто был бы ей по-настоящему дорог. Через ее мир все время проходили разные люди, очень многие вступали в него и вновь удалялись, словно выйдя за раздвижные двери, они появлялись, спешили дальше, незаметно исчезали. Очень немногие задерживались в той реальности, в которой существовала она. Когда она была маленькой, родители все время водили ее за ручку, но их руки постепенно разжались, и Клара Йоргенсен продолжила свой путь по свету одна. Первую самостоятельную осень она провела в Париже, кружа вокруг Сены и впитывая каждый переулок, одиноко отдыхая с чашечкой кофе среди бурлящего прибоя людской жизни. Затем железная дорога привела ее в большие города Европы — Прагу, Будапешт, Флоренцию, Барселону, — и она беседовала с теми, кто с ней заговаривал, играла в карты с попутчиками, дарила им классиков в дешевых карманных изданиях, получала взамен другие книги. Отец заботился о том, чтобы Клара могла побывать там, куда ее больше всего тянуло, и она независимо от сезона по капельке пропадала, исчезая то на несколько дней, то на пару недель или месяцев. Казалось, из всех мест ей больше всего нравились аэропорты и вокзалы, где можно было в одиночестве остановиться перед массивной доской с расписанием рейсов, чувствуя себя пылинкой в человеческом мальстреме, крохотной и незаметной частичкой в мире, полном укромных прибежищ, где тебя никто не найдет.