Мечтатели
Шрифт:
— Кавказская бурка, — по слогам объясняет Шестибратов.
— Бурка. Бурка. Тачанка…
Видно, что незнакомец старается запомнить неизвестные ему слова. Так мы разговариваем с ним, пока на перроне идёт митинг.
Незнакомец хотя и говорил с явным иностранным акцентом, но по-русски понимал многое. То и дело он улыбался, показывая удивительно белые, ровные зубы.
Он расспросил нас о городе, о том, как у нас происходила революция, как были разбиты белые. Его интересовало все — и музыкальные занятия Любаши, и мой красноармейский шлем с синей звездой, и почему наши кони в мыле, и профессия Шестибратова.
Шестибратов рассказал,
Но незнакомец резинкой стёр Ленину бородку и сообщил, что Ильич в Смольном выступал без усов и бороды. Эта подробность меня поразила, я никак не мог представить себе Ленина без бородки.
Митинг на станции заканчивался, музыканты исполняли «Интернационал», и наш новый знакомый от души пожимал нам руки.
На прощанье мы узнали, что он представляет в Коминтерне американских рабочих, по профессии журналист и зовут его Джон Рид.
МОСКВА
Мы с Любашей едем в Москву.
Я лежу на полке вагона, прикрытый шинелью. Дикий озноб тропической малярии сотрясает моё худое тело. Температура под сорок. Но я ни минуты не отрываюсь от окна — там чудо!
После тусклых, засыпанных серой пылью, вылинявших на солнце бесцветных заборов, грязных свалок и пустырей нашего городка передо мной редкостная по чистоте и прозрачности тонов картина золотой русской осени.
Тихая радость задумчивых лесов и ясная синева озёр, отражающих небо, рождали желание петь, писать красками, лететь, как птица, любить.
Нечто похожее переживал я в детстве, когда старый водовоз Осман на своей скрипучей арбе привозил к нам на двор воду с Кубани. Крутой бок пузатого бочонка, оплеснутый студеной водой, умыто сиял на солнце утренней свежестью, приводя меня в дрожь, в неизъяснимое восторженное состояние. Мне хотелось петь, плясать, бесконечно глядеть на эту влажную радость омытого дерева, и я пел и прыгал, приветствуя Османа. А он благосклонно сажал меня на дощатую перекладину впереди бочонка, и, хотя жёсткий лошадиный хвост, отбивая наседающих оводов, безжалостно, до полосатого румянца, хлестал меня по лицу, я терпел все муки, стыдливо скрывая от посторонних затаённую влюблённость в свежую чистоту цвета. И вот снова, но уже с более глубокой, завораживающей силой меня охватило это удивительное чувство.
Гляжу в окно и не нагляжусь!
Как неправдоподобно близок этот обведённый лиловой каймой горизонт! И непривычно долго пламенеет вздыбленный павлиний хвост заката.
На опушке одинокая лошадь с жеребёнком.
Октябрь уж наступил — уж роща отряхает Последние листы с нагих своих ветвей…Эти строки почти ощутимо передают то, что я вижу за окном. Они меня волнуют.
Любаша стоит, облокотившись о подоконник, она тоже любуется закатом.
Не оборачиваясь, она негромко и проникновенно читает:
Дохнул осенний хлад — дорога промерзает. Журча бежит за мельницей ручей…Это необъяснимо! Я читал стихи
мысленно, а она продолжила их вслух. Какое удивительное совпадение!— Это не совпадение, — отвечает на мой безмолвный вопрос Любаша, — я точно знала, о чём ты сейчас думал…
Глаза её сияют странным синим светом.
— В детстве я очень болела. Я пролежала в постели около двух лет. И я научилась угадывать и понимать мысли и желания всех окружающих. Я знала, о чём думают мама и отец, что хочет сказать мне сестра. Я понимала их без слов и почти всегда безошибочно…
— При коммунизме люди достигнут такой глубочайшей глубины общения и понимания друг друга, — говорит мечтательно Любаша, — что слова уже будут не нужны. Люди будут петь и всё понимать. И по чистоте тона будут определиться люди чистого сердца и совести. Им-то и будет предоставлено первое место в общественной и государственной деятельности. А хитрые, криводушные и бездарные будут сразу узнаваться по фальшивому тону. Их отстранят от главных дел и соответственно поставят на малозначительные работы. Наступит эра чистого коммунизма…
Раскрытые глаза Любаши устремлены на меня.
— А ну, спой что-нибудь, — приказывает она, — только без слов, что вздумается…
Я мычу о том, как хорош вечер и как мне радостно глядеть на закат, и Любаша действительно угадывает мои немые слова. Потом напевает она, но я при всем желании ничего отгадать не могу. Она почему-то краснеет.
— Ну, неужели не догадываешься?
— Нет.
— А ведь такая способность имеется у каждого человека, — говорит она. — Я в этом глубоко убеждена. Она утеряна людьми. Её надо развивать…
Любаша снова глядит в окно, где по бескрайнему разливу светло-лимонного березняка, тихо покачиваясь под свежим ветерком, медленно проплывают пурпурные паруса осенних клёнов и осин.
От непередаваемой этой красоты меня бросает в жар. Прохладная ладонь Любаши ложится на мой лоб. Её лицо полно задумчивой сосредоточенности.
— У тебя температура.
Я силюсь узнать, о чём она сейчас думает, но всё напрасно. Ничего у меня не получается.
Быстро темнеет. Душно. Сбрасываю шинель и расстегиваю ворот гимнастерки. Вглядываюсь в темноту осенней ночи — хочется первому увидеть огни Москвы. Хоть бы скорей светало!
…Нет, совсем не такой представлялась нам Москва из нашего далека. Тусклый, холодный дождь со снегом сочился с унылого неба. Немытые витрины магазинов отталкивали нелюдимой, безжизненной пустотой.
Мокрые полы моей длинной кавалерийской шинели неприятно хлопали по ногам. Скрюченные пальцы озябших ног скользили в промокших сапогах.
Но ещё больше я беспокоился о Любаше: её легкая курточка и туфельки совсем не спасают от стужи. Она мужественно шагает по разбитой мостовой, обходя наполненные грязной водой выбоины.
С Казанского вокзала мы направляемся на Воздвиженку, где расположен Центральный комитет комсомола. У распределителей и хлебных лавок в очередях мокнут с поднятыми воротниками пальто продрогшие москвичи. В узких полутёмных переулках висит сизый туман.
Наше внимание привлекали стены домов и афишные тумбы, расписанные в футуристическом стиле — кубами и угольниками самых противоестественных сочетаний.
В дождливой дымке темнели красные кирпичные полукружия Иверских ворот, ведущих на Красную площадь. У большой иконы, тускло сверкнувшей мерцанием свечей и золотом оклада, толпились богомолки. На кремлевских башнях красовались двуглавые орлы.