Костер
Шрифт:
Извеков привык к вечным поездкам жены, иногда совсем внезапным. Он разделял ее романтическое обожание сцены, заложенное еще кочевыми представлениями артистов на фронтах гражданской войны перед красноармейцами. Ее рассуждения были ему своими, он соглашался с ними без спора. Но ни он, ни она никогда не сказали бы, что не видеть друг друга месяцами отвечает их обоюдному желанию. Она спросила его однажды в тихий час близости:
— Тебе очень трудно без меня?
— Ты ведь знаешь, — сказал он, как обычно помолчав немного. — Но если я выбрал женой актрису, я представлял себе, на что иду.
— Бедный мой, на что ты пошел! — засмеялась она не столько его словам, сколько удивительной сладости услышать от
Они переписывались, когда живали врозь, и, несмотря на то, что после писем жены ему острее недоставало ее, он как-то по-юношески жадно хотел бы получать их каждый день. У нее образовалась своя манера разговаривать письмами, начиная с очень серьезных новостей своего местопребывания, с театральных событий, толков о пьесах и переходя к наивной всякой всячине, за которой вдруг слышался одной ей принадлежащий женский и женин голос: «Тут в эту быструю неделю стало так тепло, что хочется ходить без всего. А у тебя?.. И как все мигом распустилось и зацвело, заблагоухало! А у тебя?.. У меня такое состояние, едва выйду на улицу, что вот-вот запоют и деревья, и синее-синее небо. И так стучит сердце! А у тебя?.. Что в твоей рабочей Венеции, которую ты строишь, строишь и никогда, наверно, не выстроишь? Распустились прошлогодние лужи, да? И по-прежнему ты подымаешь из трясины автомобиль вагой? Ах, я с удовольствием налегла бы с тобой вместе на вагу, помнишь, как прошлый раз? На самый конец, и поболтала бы в воздухе ногами. Напиши скорей, как у тебя…»
После этих писем он проделывал несколько решительных диагоналей по комнате, одергивался, затягивал потуже ременный пояс, сперва теребил, потом приглаживал затылок и строго-озабоченным выходил к обеду. Если случалась за столом Надя, она секунду вглядывалась в отца, с укоризной вздыхала:
— Зачем ты, папа, притворяешься?
— Что значит — притворяюсь?
— Ведь на лице у тебя написано: пришло письмо от мамы!
— На лице ничего не пишется, если желаешь знать…
— Прочтешь? — вкрадчиво спрашивала она.
— Подумаю, — отвечал он загадочно.
Обыкновенно он читал дочери что-нибудь из письма на выборку, а Надя тянула его за руку, допрашивая:
— Что опять пропустил? Покажи. Ведь я тебе без пропусков показываю, что мне мама пишет.
— Читай лучше Пушкина. У него это все гораздо удачнее получалось.
— Что, что получалось?
— У него все получалось.
— Я знаю. А ты прочитай, что у мамы получилось не как у Пушкина!
Он выбирал еще какие-нибудь строчки, кроме тех, которые заставляли его вдруг бегать по комнате и теребить затылок.
Да, конечно, отсутствие жены ему было не внове. Но нынешнее совпадение обидело его. Надо же, чтобы так произошло с этими упрямцами, братом и сестрой! И вот уж правда: один другого стоит.
Аночка, только что закончив сезон в Тульском театре, уехала ненадолго в Москву. Сезон в Туле был для нее унылым предприятием, придуманным, чтобы пожить с семьей после трудного и сложного у мужа трехлетия, в течение которого она могла бывать дома только в отпуск и короткими наездами. Извеков проводил ее буквально накануне того, как Павел заявил о свадьбе. В пятницу, на протяжении дня, нельзя было добиться телефонного разговора с московской гостиницей, где Аночка остановилась, а ночью она сама позвонила ему и сказала, что отправляется в двухнедельную гастрольную поездку в Брест. Он сообщил ей о новости. Она ахнула.
— Пусть Павел не смеет этого делать, пока я не вернусь!
Извеков ответил, что уговоры не подействовали.
— На него может подействовать Маша. Придумай что-нибудь. Скажи ей, что ты будешь посаженым отцом Павла и просто требуешь, чтобы эту сумасшедшую свадьбу отодвинули на две недели.
— Не вернее ли на два дня отодвинуть сумасшедшую поездку?
—
Ты сердишься? Я вовсе не поехала бы, если бы ты позвонил днем. А я вот только-только подписала договор. Завтра утром вылетаю, в воскресенье играю спектакль.— Что ж, в добрый путь. И счастливо возвращайся.
— Ты только пойми, Кирилл, как же теперь нарушить слово? Ведь договор! Знаешь, очень интересная труппа, сплошь — молодежь. И потом, мне так вдруг захотелось…
— Понимаю. Но вот и Павлу тоже вдруг захотелось.
— Я вижу, что ты, в самом деле, недоволен. Но что я должна теперь сделать? Не могу же отговориться свадьбой брата! Если он заупрямится, скажи ему, что я на него зла и никогда не прощу. И вот еще что мне приходит в голову: подари им от нас чайный сервиз… Что?.. Ну, конечно, молодым! Синий с полосочкой. Надя знает. Мы с ней уговорились… Как ее дела? А когда же она в Москву, если свадьба…
На этом месте междугородная перебила, — истекло время, разговор надо было кончать. И Аночка кончила его, как много, много своих телефонных разговоров с Кириллом, сказав, что целует его, и, торопясь, подымая голос, успела прибавить — «очень-очень-очень». А он, будто из неловкости перед междугородной, ответил кратчайше:
— И я…
В конце концов все эти мысли о житейских делах надо было привести к какому-нибудь заключению, сделать вывод из воспоминаний. Впрочем, вывод явился Извекову сам собой и был не менее прост, чем мысли и воспоминания. Выросла Надй, прочно стоит на ногах Павел, полна жизни Аночка, каждый из них чувствует себя свободным, верит в свое дело, а что всяк молодец на свой образец — значит, тому и быть. Не по Домострою закладывалась семья, не по Домострою ей и бытовать.
Дорогу домой от вокзала Кирилл Николаевич шел прогулочным шагом. Он решил устроить себе день отдыха, — не зауряд-календарное воскресенье, а такой праздник, когда не делается ничего обязательного, и ноги ходят, куда им захочется, и на душе беззаботно, как у дошкольника.
Он оставался один в доме. Было жарко, и ноги прямо привели его в комнату, которую Надя окрестила «периферийной ванной». Называлась комната так потому, что собственно ванны в ней не было. На широких скамьях и под ними стояли ведра, тазы, кувшины, по стенам развешаны были баки, вместительные лохани и всяческие иные сосуды и посудины, на том же языке Нади именовавшиеся «физкультинвентарем». По утрам звонкие вместилища наполнялись свежей водой, затем в доме начинал раздаваться ее плеск или переливание, бурленье, шум, и по ее музыке все легко узнавали, кто из обитателей заперся в комнате на крючок.
Извеков проделал последовательный, как служебный устав, ритуал мытья с той неторопливостью, которая вызывалась удовольствием. Ощущения в такие минуты господствуют над головой, она будто освобождается от прямых обязанностей, а тело всякой своей долькой внушает единственное певучее чувство: хорошо, что ты всю жизнь заботишься обо мне и меня холишь, смотри, как я живу и хочу жить, жить! И как ни механичен был усвоенный Извековым с юношеских лет уход за телом, сколько ни казалось, что, пока руки заняты заученными движениями, мозг продолжает делать свое дело — в действительности мозг только отдыхал, наслаждаясь телесной работой, посылавшей ему, волну за волной, разгоряченную кровь.
Так же медленно, со вкусом, Извеков занялся старой своей бритвой, отдав должное правке ее на оселке и ремне. После бритья снова умылся и потом, в легкой пижаме, подошел к полке с книгами. Палец его нажал было на корешок «Духа законов» Монтескье, но тут же и вдвинул книгу на место, а взгляд уже переместился на другую полку. Почему бы в такой час не почитать то, к чему был интерес и на что никогда не хватало времени? Беллетристика? Сколько ведь разных томов и томиков выстроилось в ряд, которые откладывались до поездки в отпуск!