Комбат
Шрифт:
Было за день всего. Случалось, Тарасов злился, кричал на людей, грозил, хлестал незаслуженными, обидными словами. Ему некогда было осадить себя, некогда обдумать свое слово.
Когда он разносил нового командира четвертой роты, а в ответ не услышал ничего, рассердился не на шутку и закричал в трубку:
— Ты что… оглох?! Отвечай!
В трубке раздался тихий, несдерживаемо-осуждающий голос:
— Не кричи, комбат, не на кого. Убит он… Только сейчас убит.
Ощущение того, что злился и кричал на мертвого своего товарища, морозом продрало все тело комбата. Он побелел, и не для кого, а для себя, для своей совести только прошептал:
— Прости ты меня… прости, Петя…
Больше он не кричал. И
— Так-так, — говорил он, выслушивая очередной доклад. — Ты успокойся. Успокойся, говорю. Прикинь все хорошенько, оглядись получше. Танки ушли в третью роту, там еще похлестче твоего. Да, да… Держись, прошу тебя, держись. Как только танки вернутся, сейчас же к тебе, сейчас же! А пока держись во что бы то ни стало, понял?
В четвертой роте погибло уже трое ротных, двое погибли в первой, и сейчас там был третий ротный. Во второй уже командовал политрук, человек недавно пришедший с гражданки, в третьей — дважды раненный Волков наотрез отказался уйти с поля боя.
Враг все лез и лез. и, казалось, не будет конца этому дню.
Но фашисты выдохлись-таки, примолкли.
Прекращение вражеских атак Тарасов ощутил не по заглохшим шумам боя, а по смолкшим телефонам.
Телефоны молчали, точно умерли.
— Что у тебя? — не выдержав этого молчания, встревоженный, не беда ли какая, крикнул он в трубку.
— Не лезут что-то больше… — удивленный не меньше его, отвечал ротный.
Он спросил другого, третьего, четвертого — атак не было нигде, и слышно вдруг стало за подвальной дверью, что и ветер стихал, видно, устав оплакивать погибших…
Не верилось ему, что на сегодня все.
«Что они еще придумывают?» — пытался угадать комбат. Что решить теперь, он не знал, и не по плечу одному была эта забота. Устал так, что и голова работала плохо. Нет, надо было непременно посоветоваться с товарищами.
— Где комиссар? — спросил он.
— Недавно был в четвертой… Там его последний раз видели.
Многие в этот день «недавно были», и он только теперь испугался за комиссара.
— Найдите его, — попросил он, тревожно думая: «А если его нет в живых, как же быть тогда?»
Он хотел спросить еще об Абрамове, да что толку спрашивать? Старшине было приказано достать языка, все знали об этом, понимали, как это важно, особенно сейчас вот, и если бы о них был какой-то слух, сами бы доложили без спросу.
Вдруг на улице послышался какой-то шум, дверь распахнулась, и вместе с клубами холодного воздуха, с мелькавшими в нем снежинками в подвал влетел сунутый толчком в спину человек в финской форме. Влетел и, сделав по инерции несколько шагов, остановился и выпрямился. Сразу же за ним вошел Абрамов, и потом — четверо разведчиков. Тарасов облегченно вздохнул— разведчики вернулись все. Махнул рукой Абрамову, взявшему под козырек для доклада, и пристально посмотрел на пленного. Это был среднего роста, худощавый, седой человек в разорванном коротком маскхалате, лыжной куртке, прямых брюках и шапке с коротким козырьком.
На ногах у него были крепкие ботинки с нашлепкой сверху носка, для более быстрого и надежного крепления лыж. По тому, что материал на форме был лучше, чем у обычных лыжников, Тарасов понял: Абрамов приволок не рядового пленного. На брюках, заправленных в толстые шерстяные носки, и теперь еще сохранились стрелки от глажения. Лицо пленного, морщинистое на лбу и у глаз, было тщательно выбрито.
«Ишь, сволочь, и тут нашел время о себе не забыть!»— подумал Тарасов.
Он глядел на пленного не только с горячей ненавистью еще не остывшего от недавнего боя солдата, нет! Он глядел на него так, как глядят не на человека, а на скопище зла и всей мерзости, какая только может быть на земле. Да, для него это был
не человек, как он привык знать людей, — это было то, что принесло смерть его товарищам, детям, матерям, старикам — горе всем, кого он любил. Все замерли в подвале.— Здорово брыкался, стерва, — проговорил Абрамов, заметив, что комбат обратил внимание на здоровенную синевшую подглазину на лице пленного.
— Извиняться не будем! — усмехнулся Тарасов.
Под общими взглядами ненависти пленный стоял не согнувшись — прямо, только сцепил зубы. На лбу у него проступили капли пота.
— Что, Каролайнена не вызвали разве? — спросил Тарасов.
— Как не вызвать, вызвали.
Каролайнен вошел, когда в подвале самый воздух уже, казалось, нагустел нестерпимым напряжением.
— Наконец-то, — облегченно вздохнул Тарасов. — Бумаги при нем какие были, старшина?
Абрамов ждал этого вопроса, тотчас достал из внутреннего кармана шинели и подал взятые у пленного бумаги. Каролайнен стоя быстро прочел их. Бумаг было немного — одни личные документы.
— Можете познакомиться, — сам полковник личной персоной, — дочитав последнюю бумагу, сказал Каролайнен, изучающе, пристально глядя на пленного.
— Ого! — невольно вырвалось у комбата, и он с восхищением поглядел на разведчиков. Разведчики никак не выразили отношения к похвале комбата. Смертельно уставшие, с изнуренными лицами, они даже не пошевелились— как стояли, так и остались стоять: один, приткнувшись плечом к стене и уронив голову, — казалось, вот-вот сползет на пол; другой прислонился спиной к стене и руками вцепился в сжатую меж ног винтовку; третий, молодой боец, уже сполз на пол и сидя, уронив голову, спал; четвертый силился стоять прямо, но его покачивало, и, казалось, он вот-вот грохнется. Но больше всех тронуло Тарасова то, что Абрамов — этот богатырь с полным, налитым здоровьем лицом, широкими плечами, крепконогий, с руками, кулаки которых были, право же, как гири, — хоть и стоял перед ним, но весь как-то сник.
Плечи опустились, веки натяжелели, и, главное, не было в серых глазах его обычной живинки и солидной спокойности. Он из последних сил тоже сделал свое дело, и теперь, когда были отданы и бумаги, ему уж было безразлично все, только бы ткнуться где и уснуть.
— Ложитесь здесь, здесь потеплее… — проговорил Тарасов и, подойдя к одному из разведчиков, взял его под мышки, как раненого, чтобы помочь ему лечь. Разведчик не отказался от помощи, только, когда лег, проговорил:
— Спасибо… — и тотчас закрыл глаза. Ординарцы сейчас же уложили остальных, прикрыли своими шинелями. Растревоженный состоянием разведчиков, Тарасов забыл о пленном, и, когда до него донесся резкий голос на чужом языке, он не вдруг и сообразил, что это такое значило.
Обернувшись, он увидел, как полковник почти кричал на Каролайнена. Лицо его сделалось злым, глаза так и кололи Каролайнена. Каролайнен, тоже немолодой уже, с сединой в волосах человек, слушал спокойно, с усмешкой на лице, что, видно, еще больше выводило из себя пленного. По этому виду и тону Тарасов сразу ощутил, как бы вел себя полковник, попадись ему в плен Каролайнен, он, Тарасов, или кто-нибудь из наших. И страданья своих бойцов, и дерзкое поведение полковника еще сильней обострили чувство ненависти комбата.
Чувство безудержной ярости, какое охватывало его в бою, вспыхнуло в нем сейчас. Побледнев, он шагнул к пленному, почти шепотом выдавив:
— Ты еще смеешь…
И наверное, много же чувства было вложено в эти негромко сказанные слова, если полковник смолк на полуслове, обернулся и, увидев лицо комбата, тоже побледнел и отступил шаг назад.
Тарасов не вдруг совладал с собой, не сразу разжались его пальцы, вцепившиеся в кобуру пистолета. На побелевшем лице полковника бисером проступили капельки пота. Совладав наконец со своим гневом, Тарасов спросил Каролайнена: