Шрифт:
АЛБЕРТ БЭЛ
ИГРА С НОЖАМИ
Огромный зал будто лихорадит. Сначала заслон тишины прорвало несколько жидких хлопков, за ними хлынула лавина, и море рукоплесканий бушевало секунд десять. Сквозь рокот этого прибоя, подобно крикам чаек, звучало:
– Браво, браво!
И опять тишина, в которую какой-то запоздалый зритель, спохватившись, подкинул три-четыре хлопка.
"Плак, плак, плак!" - прошлепали они, словно утки по луже.
Вслед за тем аккорд рояля скользнул по залу, как солнечный луч над притихшим океаном. И голос солиста расцвел радугой в тишине.
Я
Как только закончит певец, на сцену выйдут танцоры. Сейчас они за кулисами, забрались в ящик с канифолью, натирают подошвы, чтоб не скользили ноги.
Они уложатся минут в восемь, десять, затем мой черед.
Я волнуюсь, эти десять минут полежать бы на диване, собраться с мыслями, успокоиться. Но гул зрительного зала неотразимо притягивает. Так человек, не умеющий плавать, глядит на вспененный омут, чувствуя и восхищение, и ужас.
Мне ни разу не приходилось выступать в таком большом зале, перед такой искушенной публикой. Не скажу, чтоб я не умел плавать, но этот омут мне кажется чересчур глубоким и черным.
Мое первое выступление состоялось год назад в одной из школ ФЗО. Зал был тесный. Зрители - мальчики и девочки, беспокойные, шумливые, как воробьи.
Начал я с мячей. Пустил их кататься по плечам, по коленкам, отбивал пятками, локтями и вдруг в стремительном рывке схватывал два из них, а третий балансировал на лбу.
Аплодисменты были вялые, а кто-то сказал:
– Подумаешь, так и я могу!
Я густо покраснел. Задели мое самолюбие студентапервокурсника. Даже руки задрожали. Но заставил себя успокоиться, кое-как справился с остальными предметами - обручами, правда, только шестью, булавами, металлическими тарелками. Оставался "гвоздь". Номер с тремя зажженными факелами. Я их сам смастерил в столярной мастерской училища: деревянная рукоятка длиной в тридцать сантиметров, на конце жестянки с мелкими отверстиями, в жестянках пакля, смоченная керосином. Факелы выкрашены в черно-красный цвет с белыми зигзагами.
Итак, я взял зажженные факелы и подал знак осветителю. Он должен был погасить все лампы, прожекторы, освещавшие меня, а в зале зажечь одну лампочку, чтобы резче выделялась сумеречная сцена и мне лучше был бы виден полет факелов. Однако осветитель почему-то выключил все лампы до единой.
Факелы горели, во все стороны разбрасывая искры.
Пламя было до того слабое, что я с трудом различал рукоятки. Но делать было нечего, пришлось работать вслепую. Помахал факелами, чтоб посильнее разгорелись и в лицо брызнул искрящийся керосин.
В зале беспокойно зашептались. Им, наверное, казалось, не миновать теперь пожара.
И тут я пустил в дело факелы. В зале послышались аплодисменты. Представляете: в полной темноте три искрящихся огненных дуги. Алые круги и бледное лицо посредине. Я был столбом, вокруг которого вертелось карнавальное колесо, разбрызгивающее огонь.
Когда зажгли свет, лицо у меня было черно от дыма и копоти, будто я надел маску сварщиков. Зал хохотал.
С тех пор я не гнался за дешевыми эффектами. Факелы выбросил на помойку.
Солист закончил, и опять
зал беспокойно шумит. Певец, проходя мимо, подмигнул мне счастливым карим глазом. Тучный, лацканы его фрака и манишка обсыпаны капельками пота. За певцом семенит пианистка, личико разрумянилось, в руках растрепанная папка с нотами.– Нынче что-то невообразимое!
– говорит она, и два нотных листа выпадают из папки.
Солист не видит, он шагает впереди, втиснутый в черный фрак, а его развевающиеся фалды увлекают за собой листки, и на какое-то мгновение певец похож на черную птицу с белыми крыльями, но вот листки опускаются на пол. Птица лишилась крыльев, я поднимаю их, отдаю пианистке.
– Благодарю!
– говорит она.
– Вы из циркового училища, не так ли?
– Да, - отвечаю.
Она трижды легонько плюет на меня.
– Тьфу, тьфу, тьфу! Теперь сам черт вам не страшен!
– бросает она и убегает по коридору. Черная птица, крылья которой она несет в своей папке, уже скрылась за поворотом.
Подошел ведущий.
– У вас все в порядке?
– спрашивает.
– После танцоров ваш выход. Сначала музыкальное сопровождение.
Лента у звукооператора.
– Да. Я готов.
Сердце стучит раза в полтора быстрее, чем обычно.
А вдруг у звукооператора какие-нибудь неполадки? Порвется магнитофонная лента? Без музыкального ритма я как без рук.
Дрожит сцена под ногами танцоров. Баянисты наяривают. Прохожу вперед, смотрю в темноту по ту сторону рампы.
Темнота зрительного зала мне всегда представлялась сверкающей, ядовитой, как ртуть. Сквозь эту темноту взгляды публики впиваются в тебя кинжалами.
Сейчас выйду на сцену и стану лилипутом на деревянном щите, в который зал-великан всаживает клинок за клинком.
Еще полгода назад Леонид сказал мне:
– Хорошим артистом тебе не быть, ты боишься публики.
Мы ехали из общежития в училище и ждали электричку на подмосковной станции.
– Поспорим, - сказал я, - что пройду на руках по перрону от семафора вон до тех перил.
– Чего спорить, - отозвался "Леонид.
– Никогда ты этого не сделаешь, тут сотня пассажиров и все будут пялить глаза.
Конечно, Леонид подзуживал.
Был солнечный майский день. На теплом сером асфальте попадались красноватые камешки. Они вонзались в ладони, но боли я не чувствовал. И присутствие людей меня не смущало. Главную роль в этом, думаю, сыграл свет. На сцене только я освещен, зрители глядят из темноты, а здесь мы были в равных условиях.
Точно так же я чувствовал себя во время практики на манеже. Но там за спиной всегда надежный щит. Вопервых, работники сцены в форменной одежде. Они сотни раз видели твой номер, для них ты стал настолько привычным, что они предпочитают разглядывать зрителей, и эти шесть пар глаз тебя обеспечивают с тыла.
Во-вторых, оркестр. Музыканты исполняют выбранную тобою вещь, и дирижерская палочка, эта волшебная палочка, казалось бы, одной мелодией удерживает в воздухе обручи, тарелки, булавы. Наконец, клоуны. Они всё знают, всё умеют, только прикидываются этакими дурачками, и на фоне их мнимой неповоротливости искусство жонглера предстает во всем блеске.