Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Горацио (Письма О Д Исаева)
Шрифт:

И что же они все так против меня настроены! Не понимаю. Что во мне такого уж ненормального? Рассудим... Вот уж как ни третировали этот народ, а он и это признал нормальным. Все поборы, двадцать пять лет отсидки, войны, революции, голод и смерть, всё, что на них насылали. Думаю, не наслали бы на них всё это другие, они сами бы себе его устроили, и точно такое же. Вот, вот в этом-то всё и дело! Отсюда и признание всего этого нормальным. Одного только они не смогли бы сами себе устроить: меня. Вот почему я для них - явление ненормальное, очень сильный негативный раздражитель. И потому они близки к негодованию, встречая меня, к негодованию в мой лично адрес - но и в адрес того, кто меня им дал, подарил, прислал. Точнее, на них наслал. А вот кто же это постарался наслать на них такую пакость, такой подарочек, они, кажется, точно не знают. Но догадываются... Судя по методам борьбы со мною. Я

имею в виду связанный в паучка шнурок.

Эх, ну что же, мир не без злых людей! Это я имею в виду, конечно, себя. Ведь все другие, опять конечно, люди вполне добрые. Но обидно до чёртиков: что же это за пропасть между нами, ведь мы, кажется, принадлежим к одному народу! Хорошо, пусть пропасть, но зачем же я так этой пропасти стыжусь, а они - вовсе нет? Зачем мне это чувство необоснованной вины перед ними, ведь они-то его не испытывают, совсем наоборот: они сами винят! Будто я заболевание какое-то, да, будто они - это здоровый организм, а я - опухоль в нём, злокачественная, всему гадкому причина: страданиям всего остального организма, его искорёженной жизни, всем его болезням, и, наконец, причина самой смерти. Это несправедливо, считать меня опухолью. Это я так полагаю, пардон за крайний субъективизм.

Ведь если разобраться со мною, с опухолью, то я есть такой же продукт здорового организма, как и все прочие. Поскольку же я есть продукт, специально взращенный и воспитанный, чтобы мыслить, то я - этого организма мозг. Да-да, ничто иное: я - дайте-ка мне так выразиться - мозг народа моего. А значит, мозг вообще есть опухоль в здоровом теле народа. Мозг, по мнению народа, есть вообще аномалия. Очень понятно сопротивление, оказываемое мне, мозгу, народом! Ведь, будучи злокачественной опухолью, я даю метастазы, я стараюсь превратить и другие части здорового организма в гниющую опухоль, в мозги! Я невольно стараюсь заставить мыслить и другие части организма, другие его члены, иные, совсем иные существа. Ведь, и это суть моего невольного принуждения, ведь я всегда ищу себе собеседника. Проклятье! Больше не буду, не стану этого делать. Не нужны мне собеседники, если так. Хватит поисков. Я нашёл, что мне нужно: мне следует быть одному. Вот.

Дай-ка я схитрю: только с тобой одной, Катюша, мне следует быть. С нашей любовью наедине. А то эта ихняя тут - тоже лежит по ту сторону пропасти, по ту сторону провалившейся между нами почвы, на которой мы вместе произросли, чтобы в конце концов наш единый организм расчленили и похоронили на разных берегах бездонной канавы. Ихняя любовь, да простят мне все судьи мира, больше похожа на возделывание огорода. Если в нашей любви душа в конце концов поедает тело, изъязвлённое её нарастающими терзаниями-укусами, то в их - наоборот, тела в конечном итоге полностью сжирают душу. Почему? Всё от здоровья, от здоровья тел... Пусть эти увечья и шрамы, искорёженные формы их тел не вводят в заблуждение: суть их плоти здорова. Отсюда у них - стойкое детоплодородие, а у нас - прогрессирующая импотенция. Аминь.

И это, и отношения народа с душой своей у меня вызывают зависть. Кому, значит, укусы и язвы от них, а кому согласие и мир. Тело народа гостеприимно встречает и отпускает ветренную душу, а душа - приязненно равнодушна к хозяйственному телу. И это прекрасная основа для мира и согласия между ними. Бог мой, как же велико и непоколебимо это согласие, если душа народа может бесстрашно на время оставить свой сосуд, не нанося никакого ущерба его существованию, не отнимая у него, так сказать, жизни! Как это и происходит во времена мора, переселения, гражданской или какой иной войны. Но и в мирное время, сейчас, я много раз наблюдал за членами клана Здоймов, когда они принимали свою стойку "чур-чур". Я убеждён: именно в это время их душа вылетает на свободу и свободно летает. Меня интересует техническая сторона дела. О ней я и думаю ночами. Размышления приводят меня к уверенности, что отваливающаяся в позе "чур-чур" челюсть не имеет ни малейшего отношения к путям, которыми душа покидает на время тело. Этот путь, открываемый челюстью, открывается так, на всякий случай, если разочарованная и утяжелённая огорчениями душа захочет навечно покинуть усталое тело. Через какие же отверстия отправляется душа лёгкая на весёлую прогулку с предстоящим радостным возвращением в свой сосуд для cладкого отдыха после полёта?

Я мыслю ночами, напрягаю воображение, поворачиваю глаза внутрь себя, копаюсь в себе самом и нахожу это отверстие. Но у меня нет причин этому радоваться, потому что у меня нет народной души. И я с тоской думаю о запрещённом моей душе: о весёлых прогулках на воле не в сопровождении моего гнусного тела, без этой темницы моей души - меня. Я с завистью

воображаю, как душа народа, этот безволосый голый младенец выскальзывает, мокрый, из плена оболочки своей, как выбирается наружу, как, выбравшись, воспаряет над хутором и всей равниной... Как, зачатый в турецком седле на всём скаку, он раздвигает слёзные косточки, благополучно минует петушиный гребень, и через глазное отверстие выползает - а со стороны кажется, что хозяин глаза плачет выползает на носовую кость, скатывается по ней, подобно чистой слезе и, разогнавшись на этом трамплине, - сигает в свой полёт над равниной, над всеми нами, надо мною!..

Меня сжирает зависть. Она бы сожрала меня совсем, если бы не одно спасительное воспоминание: о родовых шрамах вокруг глаза бабы Здоймихи. То ли душа бабы имела перекос, то ли вообще шла вперёд ногами, или была слишком уж плотна... Кому-то пришлось сделать бабе кесарево сечение, несомненно. Что это за хирург, кто он? Задавая этот вопрос, я трепещу, если мне позволят выразиться столь поэтично. Но, кажется, мне позволят. Уже позволили: признаюсь, я уже пробовал писать стихи. Итак, в ту ночь я ощутил трепет при этой мысли. То есть, как это и свойственно поэту в работе, мысли мои спутались совсем. Напоследок я успел ещё подумать, что надо бы поискать вещественных доказательств существования в этих местах древнего моря, и, значит, побурить колодцы и попробовать найти эвапориты... Потом велел себе спросить в ближайшее время у кого-нибудь, что же всё-таки это значит: каня...

И тут я, наконец, уснул. Как это и полагается поэту в работе. Сон же мне приснился в наказание за такую работу: это был опять сон-сползание, в кинотеатре, с балкона - в партер.

Проснулся я оттого, что потолок в кабинете кто-то рвал на части. Ветер превратился в шторм, от тополиного гула уже дрожали стены. Я зажёг свет, глянул на потолок. По потолку протянулись трещины: царапины, шрамы. Следы когтей, зубов? Я не смог вспомнить, были ли они прежде. Но постарался реально объяснить происхождение адского шума. По железной крыше мог царапать веткой растущий у окна тополь. Другая ветка стучала в окно. Тополь приведен в неистовство неистовым ветром. Итак, обыкновенный ветер и обыкновенный тополь. Я приподнялся на локте и заглянул в окно.

Что я там увидел - было слишком для моих слабых нервов. С той стороны к стеклу прижалась вовсе не ветка тополя, как я было решил, а...

Подружка, доченька, тут я должен прервать свою повесть. Ко мне идут по делу. Допишу в след. раз.

О. 2 сент. Здоймы.

15. Н. А. ПОКРОВСКОМУ В МОСКВУ.

Уважаемый Николай Алексеевич!

Примите, пожалуйста, странную мою просьбу без удивления. Узнайте для меня, что такое КАНЯ. У меня нет под рукой словаря слав. диалектов. Нет, я не собираюсь переметнуться в славистику. Но, честно сказать, мне многое поднадоело. Ощущение, что всё одно и то же, что всё повторяется самым скушнейшим образом... Что бесконечно крутится одно и то же, а я привязан к нему канатами. Что всё - неправда. Хочется порвать с этим однообразием неправды, оборвать канаты, эти гадкие пуповины. Я вот собираю урожай слив, аккуратно срываю каждую ягодку с ножки, чтобы не повредить - так бы и меня кто-нибудь аккуратный и жалостливый сорвал с моей проклятой набрыдлой ветки. Да, конечно, под этим сильным ветром сливы и сами осыпаются, и всё норовят по голове вдарить. Но Ньютоном у нас тут стать непросто: никому он не надобе. С другой стороны, ждать, пока я сам от ветра осыплюсь, долго. Слишком долго.

И всё же, пока хилая ножка, прикрепляющая меня к нашей ветке, цела ещё напомню Вам о нашем старом деле: о Ревиче. Наверное, он и есть последняя моя пуповинка... Между тем, Вы о нём ни слова! Глядите, не порвалась бы и эта: пуповинка уже тонка, как паутинка. Некогда, посылая Вам из Испании рекомендательный лист на Ревича, я выписал половинку его перевода из Аш-Шанфара. Наверное, именно потому, что я посылал только половинку, на Вас не произвела впечатления эта работа. Каюсь, виноват. Попытаюсь исправить дело, теперь досылая упущенное. Между прочим, теперь стихи дают портрет не только Ревича, и даже не столько его портрет, сколько мой собственный. Потому выписываю их с двойным удовольствием, если это слово применимо ко мне, опять же - теперь:

Что толку скулить? Лишь терпенье поможет в беде.

И стая умчалась, оставив следы на бархане.

Томимые жаждой, летят куропатки к воде.

Всю ночь кочевали они, выбиваясь из сил.

Мы вместе отправились в путь. Я совсем не спешил,

а птицы садились и переводили дыханье.

Я вижу, кружатся они над запрудой речной,

садятся, а я свою жажду давно утолил,

они гомонят, словно несколько разных племён,

сойдясь к водопою, в едином сливаются стане,

Поделиться с друзьями: