Голем
Шрифт:
— И это…
— Конечно, это сделал ваш отец! — Я взял ее за руку. — Неужели вы не понимаете, что я от всего сердца захотел доставить радость если уж не ему, то все-таки кому-то, кто близок ему так, как вы? Хоть самую малость, поверьте мне! Неужели у вас нет никакого желания, которое я мог бы для вас исполнить?
Она покачала головой:
— Вам кажется, что я чувствую себя здесь несчастной?
— Конечно, нет. Но, может быть, вас мучают порою какие-то заботы, от которых я сумел бы вас избавить? Вы обязаны, — слышите! — обязаны позволить мне участвовать в этом! Почему вы с отцом живете здесь, в этом темном и мрачном переулке, когда могли бы жить в лучшем месте? Вы еще так молоды, Мириам, а…
— Но вы же сами здесь живете, господин Пернат, — усмехнувшись, перебила она меня. —
Я растерялся. Конечно, конечно, все было так. Почему я, собственно, жил здесь? Я не мог объяснить, что меня удерживало в этом доме, повторял я в рассеянности про себя. Я не способен был найти объяснения и на какое-то мгновение совсем позабыл, где нахожусь. Затем вдруг я очутился где-то высоко наверху — в саду, вдыхал волшебный аромат цветущей бузины, смотрел вниз на город, думал о случившемся.
— Я причинила вам боль? Или чем-то огорчила вас? — совсем издалека-издалека долетел до меня голос Мириам.
Она склонилась надо мной и в испуге стала изучать мое лицо.
Должно быть, я очень долго сидел не двигаясь, что крайне озадачило ее.
Какое-то время что-то колебалось во мне, затем вдруг вырвалось могучим потоком, переполнило меня, и я излил Мириам всю свою душу до дна.
Как доброму старому другу, с которым я прожил всю жизнь и перед которым у меня не было никаких тайн, поведал ей, как сюда попал и каким образом из рассказа Цвака узнал, что в молодости сошел с ума и не мог вспомнить своего прошлого, как в последнее время во мне воскресли образы, все чаще и чаще пускающие корни в прошедшие дни, и что меня охватывает дрожь перед мгновением, когда моя память воскреснет целиком и меня снова отбросит в небытие.
Я только скрыл от нее то, что связывало меня с ее отцом, — о своих переживаниях в подземном ходе и прочем.
Она придвинулась вплотную ко мне и, затаив дыхание, слушала меня с глубоким состраданием, несказанно окрылявшим меня.
Наконец-то я нашел человека, которому могу высказаться, если одиночество начнет угнетать мою душу. Конечно, хорошо, что тут еще был Гиллель, но я смотрел на него как на человека не от мира сего, появлявшегося и исчезавшего подобно свету, о котором я ничего не знал, хотя и стремился к нему.
Я исповедовался ей, и она поняла меня. Она глядела на него так же, как я, несмотря на то, что он был ее отцом.
Он проникся бесконечной любовью к ней, а она — к нему.
— И все же меня от него отделяет как бы прозрачная стеклянная стена, — доверительно сообщила она, — которую я не могу разбить. Во всяком случае, я считаю, что это так. Когда в детстве я его видела во сне стоящим у моей постели, он всегда был в одеянии первосвященника: на груди драгоценная скрижаль Моисея с двенадцатью камнями, а от висков исходят голубые сверкающие лучи. Мне кажется, любовь его того рода, которая попирает смерть, и она так велика, что вряд ли мы способны ее понять. То же самое всегда говорила и моя мать, когда мы тайком шептались о нем…
Внезапно она вздрогнула и задрожала всем телом. Я хотел вскочить, но она усадила меня на место.
— Успокойтесь, это ничего. Одно лишь воспоминание. Когда моя мать умерла — только я знаю, как он ее любил, я в то время была еще маленькой и думала, что умру от горя. И я побежала к нему и вцепилась в его сюртук, хотела закричать, но не смогла, потому что все во мне оборвалось и… и тогда… у меня мурашки бегут по спине, когда я об этом думаю… Тогда он с улыбкой взглянул на меня, поцеловал в лоб и провел рукой по моим глазам… И с того мгновения до сих пор горе, что я потеряла мать, точно с корнем вырвали из меня. Ни единой слезинки не пролила я, когда ее хоронили; я видела солнце словно простертую лучистую десницу Господа Бога на небе, и меня удивляло, почему люди плакали. Мой отец шел за гробом рядом со мной, и когда я смотрела на него снизу, он каждый раз едва заметно улыбался, и я чувствовала, как ужас охватывает людей, когда они это видели.
— И вы счастливы, Мириам? По-настоящему счастливы? Не является ли одновременно нечто страшное при мысли, что ваш отец на голову выше любого человека? — спросил я чуть слышно.
— Пока я живу беспечно, как в сладком сне. — Мириам весело тряхнула головой. —
Когда вы раньше спросили, господин Пернат, нет ли у меня каких забот и почему мы живем в этом переулке, я чуть не рассмеялась. Разве природа прекрасна? Ну, конечно, травка зеленеет, солнышко блестит, но все это я могу представить более прекрасным, если закрою глаза. Неужели, чтобы видеть, я должна сидеть на лугу? А мало-мальская нужда и — и голод? Все это в тысячу раз окупается надеждой и ожиданием.— Ожиданием? — удивился я.
— Ожиданием чуда. Вам такое знакомо? Нет? Ну, тогда вы совсем-совсем несчастный человек. Чтобы об этом так мало знать?! Видите, это тоже одна из причин, почему я никогда не выхожу из дома и ни с кем не встречаюсь. Давным-давно у меня были подруги, еврейки, разумеется, как и я, но мы всегда говорили на разных языках, они не понимали меня, а я — их. Если я заводила разговор о чуде, они сперва думали, что я шучу, но когда заметили, насколько для меня это серьезно и что под чудом я понимаю тоже не то, что очкарики-немцы — естественный рост травы и тому подобное, но скорее нечто противоположное, — они в лучшем случае принимали меня за сумасшедшую. Но я была довольно гибка в рассуждениях, изучила древнееврейский и арамейский языки, могла читать «таргумим» [16] и «мидрашим» [17] и тому подобное. Наконец они нашли слово, ничего вообще не выражающее, — они назвали меня «сумасбродкой».
16
переводы (арамейск.).
17
комментарии (др.-евр.).
Когда я им пыталась объяснить, что важным — существенным — в Библии для меня, как и в других святых текстах, является чудо, и только чудо, а не прописи морали и этики, способные привести к чуду скрытыми путями, они отвечали мне банальными фразами, потому что боялись откровенно признаться, что из религиозных писаний они верили лишь в то, что с таким же успехом можно было бы найти в гражданском кодексе. Стоило им услышать слово «чудо», как им уже становилось не по себе. Они признавались, что у них уходит почва из-под ног.
Но ведь что может быть прекрасней, когда почва из-под ног уходит!
Мир существует для того, чтобы представиться нам погибшим, услышала я когда-то от отца, — тогда и только тогда и начинается жизнь. Не знаю, что он подразумевал под словом «жизнь», но мне иногда кажется, что однажды я проснусь. Я даже не могу представить, в каком состоянии буду находиться. Но всегда думаю, что этому должно предшествовать чудо.
«Неужели ты уже испытала нечто такое, что то и дело ожидаешь этого?» — часто спрашивали меня подруги, и, когда я признавалась, что нет, они приходили в восторг и чувствовали себя победителями. Скажите, господин Пернат, а вы бы смогли понять такую душу? Уж если бы я все-таки и испытала чудо, даже если вот хоть настолечко крошечное, — глаза Мириам заблестели, — я бы ни за что не сказала им…
Я услышал, как ее голос почти заглушили слезы радости.
— … Но вы поймете меня: часто, неделями и даже месяцами, — Мириам перешла на шепот, — мы жили только ожиданием чуда. Когда в доме не было ни куска хлеба, тогда я знала — час настал! Я усаживалась здесь и долго ждала, пока не начинала задыхаться от бешеного сердцебиения. А потом — а потом как будто меня что-то звало внезапно. Я спускалась вниз и бежала по улицам до изнеможения, быстро, как могла, чтобы вовремя поспеть домой, пока не вернулся отец. И… и каждый раз находила деньги. Когда меньше, когда больше, но всегда столько, что можно было купить самое необходимое. Часто посредине улицы валялся гульден, я издали видела, как он сверкает, люди наступали на него, теряли равновесие, поскользнувшись на нем, но никто его не замечал. Это делало меня иногда такой озорной, что я совсем уже не показывала носа на улицу, но прямо под боком, на кухне, как ребенок, искала на полу, не упали ли с неба деньги или кусок хлеба.