Где ты теперь?
Шрифт:
– Да о чем ты, я…
– И это вовсе не ты придумал открыть на Фабрике реабилитационный центр, так? И отец твой не вкладывал в его постройку никаких денег! Идея эта принадлежала государству, и государство это тебя самого отправило на реабилитацию, подальше от людей, потому что ты спятил еще в Копенгагене и никому не хотелось, чтобы невменяемый шастал по городской больнице, а в Гьогве от тебя не было никакого вреда. Почему только тебя не уволили? Почему они не отпустили тебя на все четыре стороны, а вместо этого разрешили руководить Фабрикой? Может, ты был опасен? Может, на совести у тебя какой-то проступок?
– Мой дед…
– Итак, ты бросил пить, ты завязал и переехал сюда, в ссылку, и к тебе потянулись больные. Они приезжали и уезжали, но никто ничего не заметил, никто не понял, что ты так и не поправился до конца, что ты лечишь не по книгам, а по настроению. Потом ты вообще перестал лечить, ты же боялся, что, выздоровев, они уедут и бросят тебя, верно? Ты просто боишься остаться в одиночестве. Но ты скрываешь это ото всех: от тех, кто здесь живет, и от тех, кто платит тебе за ведение архивов, а архивы твои день ото дня растут. Впрочем, об архивах тоже никто не знает, кроме нас – мы-то видели все эти записи, но нам тоже мало чего известно, потому что ты напускаешь такую таинственность, и правильно, потому что вести такие записи – это же незаконно, да? Тебя же в тюрьму можно упечь за такое, это же секретные документы, неужели тебе не ясно, что это ты выжил из ума, Хавстейн, разум твой покинул тебя много лет назад!
Я словно выплевывал слова прямо ему в лицо, выплескивая накопившееся разочарование от того, что он лгал нам, или даже хуже – не только лгал, а скрывал правду, заставляя нас наивно полагать, что все его поступки не случайны, а являются частью продуманного плана. Я чуть не плакал от злости: мне казалось, что не удерживай он здесь Софию, разреши он ей уехать в Торсхавн
– Все сказал?
– Да.
– Хорошо. Теперь постарайся забыть про все эти глупости.
– Ну, это если только ты поможешь.
– Кто тебе это наговорил?
– Ты же знаешь, что я тебе не скажу.
Тишина. Словно после взрыва. У меня звенело в ушах, я слышал, как Карл деликатно покашливает за дверью кабинета. Решив не обращать на него внимания, я посмотрел на Хавстейна. Посмотрел выжидающе. Бежали секунды.
– Ладно. Хорошо. Я стал психиатром благодаря деду, – начал он, – да будет тебе известно, дед мой был представителем легтинга, [100] и ему принадлежало множество фабрик и рыболовных судов на Фарерах. Он платил зарплату сотне рыбаков, а то и больше. К концу тридцатых годов дед был одним из богатейших людей в Торсхавне. Относились к нему хорошо, он был справедлив и щедр с работниками, выделял им деньги на жилье и несколько раз в году устраивал большие праздники, куда приглашались и их семьи. Однако пришла война, которая нарушила его спокойствие, как и многих других. На Фарерах высадились англичане, пытавшиеся, подобно датчанам, уберечь североатлантические судоходные маршруты и спасти острова от лап немцев. Деду приходилось жить в постоянном страхе за своих рыбаков и лодки, из-за которого он все чаще запрещал им выходить в море, боясь, что их потопят, что они напорются на мину, что их заденет подводная лодка или что в море им грозит какая-нибудь другая опасность. Ему казалось, что лучше выждать на берегу, а иначе немцы непременно увидят фарерские лодки и осознают всю важность маленьких островов. Поэтому рыбаки сидели по домам, и страна словно вымерла, дед же старался облегчить своим работникам жизнь и обеспечить им безбедное существование. Тем не менее деньги начали иссякать, дед понял, что обеднел, и вот тут-то дело приняло серьезный оборот. Тогда он кое-что придумал.
100
Парламент, высший законодательный орган на Фарерских островах.
Хавстейн рассказывал осторожно, будто боясь, что воспоминания нарушат ход повествования и он собьется. Пока он рассказывал, я, кажется, все больше смотрел на его руки, прислушиваясь к рассказу лишь вполуха, и начинал раздражаться из-за того, что он, похоже, не собирался давать мне внятных объяснений. Я взглянул на дверь в комнату Софии. Она была заперта. В замочной скважине торчал обломок ключа. А Хавстейн все рассказывал.
– Деду стукнуло в голову, что пришла пора вложить деньги в железные дороги. Железная дорога – вот что нужно стране, она облегчит и ускорит перевозки, превратит Фареры в индустриальную державу и придет на смену рыболовству. Железные дороги на Фарерах! На крошечных островках, сплошь покрытых горами! Ведь в этой стране от самой северной точки до самой южной едва будет десять миль?!
Хавстейн словно задавал этот вопрос мне, будто ждал от меня подтверждения того, что дед был идиотом и безнадежным фантазером. Однако я его горячности не поддержал, я просто молча ждал продолжения и более удобного момента, чтобы прервать рассказ о жизни дедушки.
– Ну так вот. Сперва ему никто не поверил, и дед ограничивался словами. Однако когда стало ясно, что говорит он всерьез, люди забеспокоились. Но остановить его было невозможно: он заказал чертежи и написал прошение на патент. Ему отказали, но он не сдавался, продолжая выбирать подходящие типы шпал, и осенью 1942-го, когда в Торсхавн приехали строители, притащившие с собой тонны оборудования, и первые сто двадцать метров рельсов у Блауберга были уложены, дед принялся расхаживать по городу с торжествующим видом победителя. Его пытались вразумить, однако он лишь сердился: пришло время железных дорог, вы что, не понимаете? Но кроме деда так никто не считал, поэтому его отвезли в больницу, где он спустя двенадцать лет умер и откуда не выходил даже на прогулки. Дед стал самым знаменитым сумасшедшим на Фарерах. Дети, приезжающие в больницу, непременно хотели посмотреть на него: выстраиваясь под его окном, они надеялись хоть одним глазком взглянуть на прославленного психа. О нем ходили легенды, поговаривали, что он всегда был чокнутым, что он плевать хотел на все свои фабрики, лодки и рыбаков. Но это все неправда, дед спятил, только когда началась эта история с железной дорогой. И тут уж помочь ему было нельзя. Его лечили все усерднее и усерднее, а он сходил с ума окончательно. Его негласно выгнали из легтинга, который во время войны, когда страна отделилась от Дании, расширился и взял на себя законодательную функцию. Война закончилась, а дед лежал на больничной койке. Наступила весна 48-го, и Фареры стали независимой самоуправляемой частью Дании, а дед по-прежнему лежал в больнице. Так он и пролежал там до самой смерти, оставив после себя лишь слухи. Слухи живут дольше всего, и после смерти деда бабушке пришлось трудно. Она и дети старались жить совсем незаметно, тихо поселившись в Торсхавне, отец нашел работу на рыболовецком судне, а его сестры стали заниматься шитьем или устроились на рыбообрабатывающие фабрики. К сожалению, несчастье наложило на семью тяжелый отпечаток, и когда много лет спустя отец впал в депрессию, его на три месяца отправили в Швейцарию лечиться, тихо, чтобы никто не узнал. Однако шила в мешке не утаишь и в самый неподходящий момент оно обязательно вылезет, поэтому с самого моего рождения за мной внимательно следили, были в постоянном страхе за мое душевное состояние. Но я рос нормальным. Здоровым, как огурчик. А когда я сказал родителям, что хочу заниматься психиатрией, они чуть не запрыгали от радости. Отцу казалось, что так я положу конец кружившимся вокруг нашей семьи слухам. Ему казалось, что так мы начнем все сначала, вроде как возьмем быка за рога. Самого его избрали представителем Государственного управления, где у него со временем даже появились хорошие друзья.
Дольше я сдерживаться не мог. Я сказал:
– Мы, кажется, говорили про твой архив, нет?
Именно так и сказал, хотя его история уже заинтересовала меня и я начал невольно прислушиваться к его словам, просто чтобы узнать, чем же все закончится. И где-то в глубине души я боялся, что, оскорбившись, он тут же прервет рассказ. Однако мои слова Хавстейна не остановили. История набирала обороты, ему непременно хотелось ее закончить.
– Нет, тебя вовсе не архив интересовал. Тебя все интересовало, Матиас. Подожди немного, сейчас все узнаешь. Потерпи. В этой истории все в какой-то степени взаимосвязано. Так вот, я отправился в Копенгаген изучать психиатрию, начал работать, и у меня неплохо получалось, отец забрасывал меня письмами, спрашивая, как дела. Ответы мои всегда были одинаковыми: «все в порядке, дела идут хорошо», и долгое время так оно и было, точнее, до марта 1979-го, когда в моем кабинете появился ХХХХХХХХХХ. В тот день жизнь моя оборвалась. Всего за пару минут привычная для меня жизнь перевернулась. Это я понял сразу же. Взяв на несколько дней отпуск, я решил немного передохнуть: мне сообщили, что одна из моих пациенток, о которой я очень беспокоился, покончила с собой. Произошло это через несколько дней после того, как я порекомендовал выписать ее из больницы. Так вот, я сидел перед горой документов, когда этот человек вдруг вошел в кабинет. В тот день он не был записан на прием. Он пришел на двое суток раньше. Тем не менее он пришел. До этого в течение двух месяцев он приходил на прием раз в неделю. Его мучила бессонница и внезапная тревога, а в последнее время такое случалось все чаше. Я объяснил этому человеку, что, по моему мнению, с ним происходило, и попросил его делать записи о приступах, их длительности, симптомах и мерах пресечения. Он принимал таблетки. Я был убежден, что мы движемся в правильном направлении. И вот он сидит в моем кабинете в неурочное время. Говорить он не хотел. К тому же ему не хотелось, чтобы говорил я. Когда я пытался открыть рот, он предостерегающе протягивал руку, останавливая меня. Мы просто сидели молча. Прошло десять минут. Пятнадцать минут, двадцать. Я взглянул на часы. В приемной меня дожидались больные, я представлял, как они беспокойно ерзают на стульях, на стенах за ними висят веселенькие пейзажи в мягких светлых тонах, а сами пациенты недоумевают, почему я не выхожу и никого не вызываю. В конце концов мне надоело дожидаться, пока он заговорит, я медленно встал и, обойдя стол, подошел к нему. Положил руку ему на плечо, и в тот самый момент произошло это. Я даже не успел понять, что случилось. Он опередил меня. Опустив руку в карман, ХХХХХХХХХХ вытащил пистолет и всего за несколько мгновений засунул дуло себе в рот и спустил курок. Прямо в моем кабинете. Знаю, это странно – но выстрела я не слышал. Помню лишь, как он упал и голова его со стуком ударилась об пол. Тело его лежало на полу, а я молча стоял рядом, продолжалось это всего несколько секунд – потом в кабинет вбежала медсестра. Она
так и окаменела, разинув рот и опустив руки. Это мне больше всего запомнилось. Ее руки, повисшие плетьми. Я спокойно подошел к столу, взял куртку и, пройдя мимо медсестры, вышел в приемную, даже не глядя на пациентов, молча вышел из больницы и исчез на много дней. Я не позвонил, никого не предупредил и не сказался больным. Днем я бродил по Копенгагену, а вечера просиживал в ресторанах или барах, пытаясь понять, зачем он это сделал как раз в тот момент, когда я дотронулся до него. Я думал, что не подойди я к нему – он был бы жив, мне достаточно было сидеть за столом и не класть руку ему на плечо. Почти неделю спустя я вернулся на работу. Никто не расспрашивал, куда я пропал, никто меня не ругал за прогулы, беседуя со мной, все так и излучали сочувствие, заламывали руки и склоняли головы, голоса их были тихими, а слова – добрыми. У меня появилась привычка выпивать после работы пива или чего-нибудь покрепче: выпивка должна была удерживать меня от постоянных раздумий, почему вдруг двое моих пациентов один за другим наложили на себя руки, ведь оба, как мне казалось, уже выздоравливали. Выпивка не помогала, и я стал бояться ходить на работу. Боялся, что подобное повторится. Я просил, чтобы больные, заходя ко мне в кабинет, снимали куртки, и больше следил за их руками, чем за тем, что они говорили. Под конец страх настолько усилился, что по утрам, еще до начала приема, я успевал выпить изрядную порцию спиртного. Так продолжаться больше не могло. Не могло. Я брал больничные, надолго. Заперев двери, сидел дома и разговаривал только с Марией – я тебе о ней рассказывал. Тогда мы жили вместе, и она видела, что дела мои идут все хуже и хуже. Она предлагала, чтобы я сам обратился к психиатру, но мне этого не хотелось: хорошо же это будет выглядеть – один психиатр лечится у другого, и думать нечего! Отца это известие сломает, надо же такому случиться как раз в тот момент, когда ему казалось, что фамильная честь восстановлена! К декабрю я был измотан настолько, что дни были словно затянуты пеленой, я будто бродил в тумане, однако я потихоньку вновь принялся за работу. И вот в один из таких дней я зашел в книжный магазин и купил «Путеводитель Филдинга по островам Карибского бассейна». После этого Мария ушла от меня, и в начале января 81-го я позвонил отцу и сказал, что у меня неприятности. Отец тут же примчался в Копенгаген. Несколько месяцев, пока я пытался прийти в себя и собраться с мыслями, он прожил вместе со мной. Это отец настоял на моем возвращении на Фареры, когда дела у меня пошли на лад. Тем летом я вернулся. Я по большей части сидел дома, изредка подменяя кого-нибудь в больнице. И вот однажды ко мне пришел отец, который кое-что для меня придумал. Государственное управление решило учредить два реабилитационных центра для больных, которые уже выписались, но еще не готовы к самостоятельной жизни, или тех, кто настолько привык к больнице, что был не в состоянии жить отдельно. Не хочу ли я взять на себя управление такими организациями? По мнению отца, он мог бы оказать мне содействие: отзывы о моей работе в Копенгагене были на удивление хорошими. Отцу казалось, что такая работа пойдет мне на пользу, постепенно втянувшись, я успокоюсь и ко мне вернется уверенность. Уж не знаю, кто его волновал больше – я или больные. И я согласился. Принялся за работу. И вот тут появились личные дела, архив. Эта мысль пришла мне в голову летом 1983-го, вечером, я только что закончил сеанс групповой терапии, и тут меня осенило: мне показалось, что существуют связи, о которых мы и не догадывались, вроде кубика Рубика для психиатров, нужно лишь понять принцип их действия, и тогда мы сможем лучше лечить людей. Заботиться о них.– То есть?
– Подожди. Ладно, существуют два вида психических заболеваний…
– Какие?
– Предсказуемые и непредсказуемые. Пожалуйста, не перебивай.
– Извини.
– Ладно, ничего. В конце осени я связался с бывшими коллегами из больницы в Торсхавне, позвонил психиатрам в Королевскую больницу в Копенгагене, объяснил, что мне нужно, постепенно убеждая их, пока они не поверили мне и не начали тщательно переписывать все личные дела, скопившиеся за много лет в больничных архивах. Потребовались деньги, много времени и кропотливой работы, ото всех скрывали, что в строго охраняемых больничных подвалах остались лишь рукописные и четко выверенные копии, оригиналы же отправлялись сюда, ко мне, и мой архив постоянно пополнялся новыми делами. Пока у меня не оказались все личные дела больных Дании и Фарер с 1900 до 2000 года, где два последних дела – это твое и Карла.
– Так теперь у тебя все дела?
– Ничего подобного.
Следующую фразу Хавстейн произнес улыбаясь, торжественно, выделяя каждое слово, словно он наконец завершил важнейший труд всей своей жизни:
– Только предсказуемый тип.
Я не знал, что сказать. А потом спросил:
– И как… то есть… ты что-нибудь выяснил?
На минуту воцарилось молчание, Хавстейн надолго задумался, будто решая, надо ли мне это знать, или ему проще развернуться и уйти. Однако затем он улыбнулся – той улыбки мне никогда не забыть – и, наклонившись ко мне, прошептал на ухо несколько фраз. Я понимал, о чем он говорит, ведь я и сам всегда знал об этом. Я слушал, уши мои будто впитывали его слова, а когда он закончил, я молча вышел к Карлу, нетерпеливо ожидающему в кабинете.
– Мы возьмем архив с собой, – сказал я.
– Ты серьезно?
– Да, серьезно.
– Ну если ты считаешь, что так надо, ладно. А можно поинтересоваться почему?
– This is a need to know basis only.
– And I don’t need to know, right? [101]
– Верно.
Архивные шкафы отвезли в порт, где их поставили на складе вместе с другими необходимыми в поездке вещами, и я никому не сказал ни слова о том, что в куче бумаг недостает одного-единственного личного дела, принадлежавшего безымянной больной, влюбленной в автобусы и самостоятельно выписавшейся из жизни. Последний месяц у нас ушел на завершение строительства, большую часть мебели, усердно выбранной Анной, Палли и Эйдис и прикрученной в каютах, мы отвинтили, чтобы не перегружать судно, освобождая место для архива, мы избавились от лишних предметов, мы взвешивали и высчитывали килограммы, пока наконец не убедились, что перегрузки не будет. Оставили мы лишь туалеты и камбуз. Мы вытащили записи из шкафчиков, завернули в полиэтилен и уложили на дно вроде покрытия. Вывезенный с Фабрики старый диван мы поставили на палубе, среди груд личных дел, выглядело это довольно убого, но нам нравилось. Сверху на записи мы положили еще три тонких матраса, чтобы уберечь бумаги от воды и чтобы те, кто несет палубную вахту, могли прилечь. Да и если нам всем вдруг придется одновременно оказаться на палубе, мы хоть присесть сможем. К нашему сожалению, на кормовое машинное отделение денег не хватило, но, как оказалось, оно и к лучшему: пустое помещение стало складом для запасов воды и продуктов, а у одного парня из Клаксвика мы купили подержанный подвесной мотор, так что в затишье мы сможем заводить двигатель и избежим проблем, отчаливая из порта. Потом мы вновь отлаживали и снова красили и грунтовали, работая круглые сутки, по очереди, мы с Карлом сменяли друг дружку по ночам. Мы ушли с работы, поэтому днем могли спать, а к десяти вечера отправлялись в порт вместе с Эйдис, Хавстейном или Оули, которые тоже чередовались. И вот той ночью, когда корпус корабля вытащили из мастерской и начали оснастку мачты, – той ночью я осознал всю серьезность нашего дела, по-моему, именно тогда до меня дошло, что мы покидаем Фареры навсегда и не собираемся возвращаться. Тогда ко мне опять вернулась бессонница. Заснуть я не мог, вставал и сидел в гостиной на первом этаже, прислушиваясь к похрапыванию остальных. По ночам я начинал действовать машинально, мозг отключался, а днем вешал паруса, сгибаясь под тяжестью всех этих тросов и ваеров, я запутывался в них и злился, на мои крики о помощи прибегал Карл, я несколько раз прерывал работу, а через полчаса опять принимался за дело, Эйдис изо всех сил старалась мне помочь, но все без толку, хотя ее вины в этом не было. Позже она начала во время работы держаться от меня подальше, и мы виделись, лишь когда я к шести утра возвращался домой. Я ничего ей не рассказывал, укорять ее было не в чем, а сказать, что все скоро закончится, я не мог, ведь я и сам не был в этом уверен. Почему со мной творится такое, я не понимал, может, из-за страха, что мы не успеем доделать корабль вовремя? Я удвоил старания, отправляясь работать в десять вечера и возвращаясь домой в одиночестве к двум часам дня, доползал до постели и засыпал. Хавстейн опять смотрел на меня с тем же беспокойством, что и два года назад, но из-за усталости он и сам не знал, как мне помочь. Хотя вслух об этом не говорили, было ясно, что именно Хавстейн взял на себя ответственность за постройку судна, а кроме того, мы же отправлялись в Карибское море только благодаря ему, поэтому если ожидания наши не оправдаются и жизнь не станет проще и понятней, то и виноват тоже будет он.
101
– Необходимо знать основу.
– А мне ее знать не надо, верно? (англ.)
Один из последних мартовских дней. Вернувшись к двум часам домой, я разбудил растрепанную Эйдис, свернувшуюся под одеялом.
– Нам сегодня надо съездить в Саксун, – сказал я.
Зевнув, она посмотрела на часы:
– Ты же только что вернулся?
Я кивнул.
– Матиас, тебе нужно выспаться. Ты совсем измотался. Ты и меня вымотал, разве не ясно?
– Мы вот-вот закончим корабль. Может, уже завтра.
– А в Саксуне мы чего забыли?
– Мне надо отвезти туда подарок.