Фолкнер
Шрифт:
Первое знакомство несчастного ребенка со смертью случилось, когда она лишилась отца. Мать, как могла, объяснила эту страшную тайну незрелому уму девочки и, пускаясь в свойственные женскому полу сентиментальные фантазии, часто упоминала, что покойный витает над своими близкими и присматривает за ними с небес, где он ныне пребывал. Однако, рассказывая об этом, она все время плакала. «Он счастлив! — восклицала она и тут же добавляла: — Но его здесь нет! Почему же он ушел? Ах, зачем бросил тех, кто так его любил и так отчаянно в нем нуждался? Как одиноки и несчастны мы теперь, когда его не стало!»
Эти моменты оставили в душе восприимчивого ребенка глубокий след. Когда ее мать унесли и похоронили в холодной земле рядом с супругом, сиротка взяла обыкновение часами сидеть у могил, воображая, что мать скоро вернется, и восклицая: «Почему ты ушла? Вернись же, мама, вернись скорей!» Неудивительно, что такие мысли посещали ее, хотя она была очень юна: дети нередко бывают так же умны, как взрослые, разница лишь в объеме их знаний и представлений; но эти столь часто слышанные слова пустили корни, и маленькое сердечко девочки уверилось, что мама присматривает за ней с небес. И для нее своего рода религиозным ритуалом стало каждый вечер навещать две могилы, произносить
А бывало, девочка, предоставленная сама себе и вольная бродить где угодно, сидела с книжкой на могиле матери, как когда-то сидела у ее ног. Она брала с собой на кладбище книжки с картинками и даже игрушки. Деревенские умилялись трогательному стремлению ребенка находиться рядом с мамой и стали считать ее кем-то вроде ангела; никто не мешал ее визитам и не пытался разубедить в ее фантазиях. Дитя природы и любви, она лишилась тех, кто испытывал к ней самые крепкие чувства; сердца их перестали биться, смешались с почвой и теперь кружились «путем земли с камнями и травой» [4] .
4
Уильям Вордсворт «Мой разум спал глубоким сном…» (пер. Ю. И. Лифшица).
Не было больше колена, на которое она могла бы весело вскарабкаться; не было шеи, которую она могла бы нежно обнять, и родительской щеки, на которой запечатлела бы свои счастливые поцелуи. Во всем свете у нее не осталось никого ближе этих двух могил, и она целовала землю и цветы, которые не смела срывать, сидела и обнимала надгробный холмик. Мама была повсюду. Мама лежала в земле, но девочка чувствовала ее любовь и ощущала себя любимой.
В другое время она радостно играла с деревенскими детьми, и порой ей даже казалось, будто она любит кого-то из них; она дарила им книжки и игрушки, уцелевшие от прежних счастливых дней, ибо тяга к благим делам, естественным образом возникающая в любящем сердце, была сильна в ней даже в столь юном возрасте. Но на кладбище она всегда ходила одна и не нуждалась в спутниках, ведь тут она была с мамой. Правда, однажды она притащила в свой заветный уголок любимого котенка, и тот баловался среди травы и цветов, а девочка играла с ним. Меж надгробий звенел ее веселый одинокий смех, но ей он одиноким не казался: с ней была мама, и мама улыбалась, глядя на нее и ее маленького питомца.
Глава III
Однажды знойным безветренным июньским вечером в Треби прибыл незнакомец. Наблюдать за сменой штиля ветром на побережье всегда интересно, но в этом случае следует обратить на погоду особое внимание, так как именно штиль привел незнакомца в деревню. Весь день в бухте можно было видеть несколько судов, то дрейфовавших в ожидании ветра, то неспешно скользивших по волнам под парусами. С наступлением вечера море успокоилось, но с берега подул легкий ветерок, и корабли — главным образом угольщики — ловили ветер, пытаясь продвинуться вперед короткими рывками и, набрав скорость, наконец получить пространство для маневрирования и выйти в открытое море у восточного изгиба бухты. Тем временем рыбаки на берегу следили за движениями другого судна и даже перекрикивались с матросами, праздно развалившись на песке. Вскоре их отдых прервался из-за оклика с небольшого торгового корабля — требовали прислать лодку для высадки на берег пассажира; рыбаки засуетились, лодка приблизилась к судну, и в нее спустился джентльмен; вслед за ним в лодку передали его саквояж; несколько взмахов веслами — и лодка причалила к берегу, а пассажир спрыгнул на песок.
Новоприбывший отдал краткие распоряжения, приказал отнести свой легкий саквояж в лучшую гостиницу и, щедро расплатившись с лодочниками, направился в более уединенную часть пляжа. Наблюдатели с ходу решили, что перед ними джентльмен, и для жителей Треби этого описания было достаточно, но мы все же добавим несколько подробностей, чтобы выделить его среди большого числа других джентльменов и придать фигуре некую индивидуальность. В идеале хотелось бы обрисовать его внешность и манеры таким образом, чтобы герой предстал в воображении читателя как живой и, случись им встретиться на улице, читатель бы воскликнул: «Вот тот самый человек!» Но нет задачи труднее, чем одними словами донести до другого образ, пусть даже явственно запечатлевшийся в нашем сознании. Индивидуальное выражение лица и особые черты, выделяющие человека из десятков тысяч его собратьев для тех, кто его знает, очевидны глазу, но ускользают, когда пытаешься описать их.
Было в незнакомце что-то, сразу же привлекавшее внимание: свобода движений, решительная манера держаться, самоуверенность и энергия. Угадать его возраст было непросто, так как из-за бронзового загара, приобретенного в тропическом климате, молодая кожа покрылась глубокими морщинами, как у зрелого мужчины, однако сила и гибкость конечностей при этом сохранились, а фигура и лицо по-прежнему оставались совершенными в именно тех частях, где прежде всего проявляются признаки старости. Вероятно, ему было около тридцати лет, не более того, но могло быть менее. Его тело было подвижным, жилистым и сильным, спина прямой, как у солдата (и в целом он производил впечатление военного); он был высок и, пожалуй, красив: глаза светло-серые, пронизывающий орлиный взгляд, лоб изборожден приметами скорее страстного темперамента, нежели склонности размышлять; но лицо при этом казалось очень умным, а довольно большой рот становился красивым, когда незнакомец улыбался. Однако самой примечательной особенностью его физиогномики была переменчивость: на беспокойном и даже свирепом лице отражались мятежные и буйные мысли, а бывало, морщины разглаживались и изящные черты проступали во всей своей безупречности, и тогда лицо казалось почти лишенным всякого выражения. Удивительная это была особенность, — когда этот человек общался сам с собою, его лицо сотрясали шторма, нарушая гармонию черт; при этом, обращаясь к собеседнику, он был сдержан, глаза смотрели внимательно, а лицо хранило безмятежность. Цвет его кожи от природы, видимо, был оливковым, но под влиянием климата она покраснела и задубела, а под натиском неистовых эмоций наливалась кровью. При взгляде на него сразу становилось ясно, что жизнь его была полна невероятных и, возможно, трагических происшествий; однако, перефразируя
Шекспира, он скорее грешил сам, чем был жертвой греха [5] ; а если не грешил, то, по крайней мере, не принимал обрушивающиеся на него разочарования и печали безропотно, а самолично был творцом своей судьбы. Когда он думал, что за ним никто не наблюдает, на лице его отражалась тысяча противоречивых чувств, глаза метали молнии, и, казалось, он вздрагивал от внезапной боли; его будто бы охватывала неожиданная ярость и обезображивала красоту; однако стоило кому-либо к нему обратиться, как все эти приметы мгновенно исчезали, и он преисполнялся достоинства, успокаивался и становился даже обходительным, хотя холодным, вследствие чего собеседник принимал его за человека своего круга, а вовсе не за того, кто под влиянием страстей и необдуманных поступков входит в состояние, внушающее страх любому. Поверхностный наблюдатель счел бы его славным человеком, возможно немного чересчур импозантным; мудреца бы приятно впечатлили его интеллект и знания, эрудиция и легкость, с которой он доставал из хранилищ ума сведения на любую тему. Дух его, вне всякого сомнения, был благороден и свободен; но что же оказало на него столь разрушительное действие, что потрясло его основы и заставило его в столь молодые лета проникнуться презрением к себе?5
Уильям Шекспир «Король Лир»: «Я не так перед другими грешен, как другие — передо мной» (пер. Б. Л. Пастернака).
Таким был незнакомец, прибывший в Треби. Его поведение отличалось той же противоречивостью, что и наружность: внешне он казался спокойным и даже равнодушным, но изнутри терзался самыми бурными и болезненными переживаниями. Высадившись на берег, он зашагал по песку и вскоре скрылся из виду; вернулся лишь вечером с лицом удрученным и усталым. Приличия ради или из уважения к хозяину таверны позволил поставить перед собой тарелку с едой, но не притронулся ни к пище, ни к питью и вскоре удалился в комнату, однако спать не лег, а несколько часов расхаживал туда-сюда. Как только же наступила тишина и его часы и безмолвные звезды сообщили о наступлении полуночи, он вышел из дома и спустился на берег; там бросился на песок, потом снова встал и пошел вдоль кромки воды; присел, уронив лицо на руки, и сидел так неподвижно до самой зари. С появлением первого рыбака покинул деревню и не появлялся до раннего вечера, и в этот раз набросился на принесенную ему тарелку, как голодающий, но, едва утолив острый голод, снова вышел из-за стола и уединился в комнате.
Достав из саквояжа футляр с оружием, он внимательно осмотрел пистолет, сунул его в карман и снова спустился на берег. Солнце быстро клонилось к горизонту, и путник попеременно бросал взгляды то на него, то на синее море, мирно дремлющее и почти бесшумно омывающее берег. Он казался то задумчивым, то нетерпеливым, а иногда его пробивал холодный пот, будто страшная боль вдруг начинала терзать его; он молчал, но в голове вертелись невысказанные мысли: «Еще один день! И снова солнце! Чем заслужил я этот день и это солнце? Трус! Зачем страшусь я смерти? И страшусь ли? Нет! Нет! Мне ничего не страшно, кроме этой боли, невыразимых мук и картины полного отчаяния, что до сих пор стоит перед глазами! Будь я уверен, что воспоминания уйдут, когда я вышибу себе мозги, перед смертью я смог бы снова ощутить себя счастливым. Но все напрасно. Пока я жив и живо воспоминание, каждая частица моего существа пропитана памятью о совершенном мною преступлении; я живу в аду, и так будет продолжаться до тех пор, пока не заглохнет мой пульс. Я буду вечно видеть ее тело у своих ног: она потеряна навеки, она мертва, и я тому причиной, я убийца! Смерть станет искуплением. Но даже в смерти я буду проклят, ведь мне уже не вдохнуть жизнь в эти бледные губы. Какой же я дурак! Какой злодей! Скорее, последний акт близок; не медли больше, не то сойдешь с ума и смирительная рубашка станет более подходящим наказанием, чем смерть, к которой ты так стремишься!»
«И все же… — помедлил он и продолжал: — Не здесь и не сейчас; подобные дела лучше делать в темноте. Спеши же, солнце, спрячься! Радуйся, ты больше не узришь меня живым!»
В этот миг его пылкость как будто бы передалась самой Вселенной, и солнце запульсировало с ним в едином ритме. Сияющий круг опустился, и на фоне пылающего неба резко обрисовался силуэт невысокого мыса, увенчанного шпилем. Внезапно новая мысль пришла в голову незнакомцу, и он зашагал вперед по песку и направился к выступающему обрыву. А незадолго до того здесь пробежала маленькая сиротка, вскарабкалась по утесу и, как обычно, села у могилы матери; незнакомец этого не видел.
Он медленным неровным шагом двигался вперед. Тьма заволокла зоркое солнце, которое теперь, казалось, смотрело на него в упор, проникая в самую душу, болевшую и корчившуюся под грузом греха и печали. Очутившись за чертой деревни, он сел на камень, но не погрузился в раздумья, ибо это подразумевало некое осознанное движение ума; к нему скорее можно было бы применить сравнение с поэтом, преследуемым собственными мыслями, гонимым памятью и разрываемым на куски подобно Актеону, которого растерзали собственные псы [6] . Душа его пала под натиском чудовищных воспоминаний, и негде было от них укрыться, некуда бежать; его поочередно обуревали различные чувства — ревность, любовное разочарование, ярость, страх; но хуже всего были отчаяние и угрызения совести. Телесные пытки, порожденные воображением мстительного тирана, не смогли бы вызвать агонию, подобную той, что причиняли ему собственные мысли. Оставшиеся в нем доброта и сила разума лишь усиливали боль от неустанного сожаления и наносили ему более глубокие раны. Глупец! Он не предвидел, что все так обернется! Он думал, что сумеет повернуть ход судьбы в соответствии со своей волей и что для достижения цели достаточно лишь сильного желания. Но к чему привела его непоколебимая решимость добиться своего? Она была мертва — прелестнейшее и благороднейшее из земных созданий; ей больше не вкусить ни ласки, ни жизненных радостей; она больше не увидит своего дома и ребенка. Он видел, как она распростерлась у его ног; он засыпал землей ее холодное окаменевшее тело; он был тому причиной, он убийца!
6
В древнегреческом мифе рассказывается об Актеоне, превращенном Артемидой в оленя и разорванном собственными псами за то, что подглядывал за богиней.