Дневник
Шрифт:
Усталость. Нынче много двигалась, работала, убирала, таскала, передвигала тяжелые вещи. Еще только четверть десятого, а уже очень хочется спать.
Мать Гнедич при смерти. Сама же Гнедич опустилась, психует, ходит нечесаная, немытая, в саже (но в пудре!). Живут в чужой комнате, где их приютили: от холода (у них бомбы высадили рамы). Развели у чужих грязь, беспорядок, паразитов. Обо всем этом меня информирует по телефону неизвестная мне дама, у которой Гнедичи живут и которая ухаживает за ними и опекает их.
Неужели в этом году я не увижу Царского Села?
Март, 27, пятница
После двух дней парной, теплой весны с потоками воды и луж снова мороз, снова разузоренные окна.
День моего рождения. Мама со вчерашнего дня настроена празднично и хорошо, ей хочется, чтобы все было спокойно и празднично, чтобы во всем чувствовался праздник. Она была уверена, что сегодня я получу какие-то вести, какие-то посылки из Москвы. Ни вестей,
Может быть, мой милый собеседник и приедет в Москву (если это ему будет выгодно) и снова начнет играть в Прекрасного Принца и Chevalier Blanc [619] . Поле для эффектов большое. Посмотрим.
Но верить я могу только в себя. И спасения для моих ждать только от себя и через себя.
Начинаю все-таки уставать. Почему это мне ни разу за всю мою жизнь не пришлось пожить беспечно и легко – по-женски: чтобы кто-то заботился обо мне, о моих удобствах, о моем отдыхе и забавах, чтобы кто-то думал о деньгах, о квартире, о дровах, о ремонте, о билетах. Так – полностью – я жила несколько дней, когда с Николенькой и его сыном ехала в Севастополь, а оттуда морем в Гагры. Да и то бездумности и покоя во мне не было: семья оставалась в Ленинграде, были мои заботы, мой долг, мои обязанности.
619
Белокурый Рыцарь (фр.).
Вероятно, легкой и беспечной женской жизнью мне жить не суждено.
Третьего дня умерла от истощения Анна Михайловна Гнедич, старушка умная, едкая, говорливая и искренно презирающая «чумазых». Несмотря на бедность и внешнюю потрепанность – 25 лет нужды и бездомности! – хороший тип остроумной и волевой барыни, помещицы.
Сегодня же известие о смерти Бориса Николаевича Кректышева (умер 16.2). Ушел человек очень большой и очень тонкой культуры.
Очень много смертей в городе, удивительно много. Мор на интеллигентную старость в особенности. Обреченный вымирающий город часть своих людей выбрасывает в смерть, другую часть в просторы российские по эвакуации – остальных же ставит на трудовую повинность – всех, всех, всех, цинготных, дистрофиков, желудочников, всех несчастных, измученных, полусумасшедших и голодных, голодных… У нашей власти хватка жесткая и малочеловечная. Впрочем, видимо, только так успешно править и должно… Но если на местах будут бурно администрировать самовлюбленные тупицы, извечные щедринские герои, которыми так богат наш Союз, то и слово «человечность» станет оскорбительно-юмористическим.
Март, 30 – понед[ельник], 11.45
Морозы. Сейчас метель, пушистая, огромными хлопьями. Вчера – в Вербное воскресенье – всю ночь и до 7 утра наш район был под жестоким обстрелом. В начале седьмого снаряды – по-видимому, очень крупного калибра – рвались где-то так близко, что в кухне у нас распахнулось окно, все двери в квартире раскрылись сами по себе, и гулко задрожали и долго не могли успокоиться стены и оконные стекла. Мне даже показалось, что снаряды попадали в наш дом, потому что слышно было, как что-то рушилось и в верхних этажах трескалось и летело стекло. Мама и брат очень перепугались – у мамы начались сердечные явления и сильная лихорадка. Брата тоже бил озноб, и ему все время хотелось смеяться. Позывы на истерику у мужчин очень тяжелы – это очень странно и глупо – не встречают сочувствия.
Я не могу сказать о себе, чтобы я чувствовала себя «обстрелянной», но ни страха, ни тревоги у меня больше не бывает: в такие моменты, в часы обстрелов или налетов (кстати, вчера была и воздушная тревога, с воем по радио и так далее – мы сидели в столовой, готовились к обеду, читали, брат истеричничал, мама ахала, но никому и в голову не пришло, что после сигнала ВТ людям полагается сходить в бомбоубежище) я начинаю ощущать лишь неудобство, досаду и глухую злобу. Все это мне мешает – да, мешает, я рада, что удалось найти очень правильное слово. Мне надоело жить на фронте, и фронтовые события мне мешают – вот и все.
О снах. Сплю много, хорошо и вижу чудесные сны. Отсутствие внешних впечатлений и скудость сегодняшней жизни компенсируются богатством и великолепием снов. Продовольственных снов больше у меня нет (хороший признак!); еда, изредка фигурирующая в снах, обычно изысканна и представляет собой не самоцель, а художественное (именно так!) дополнение. Я постоянно окружена людьми, нарядна, душиста, я все время куда-то езжу и хожу (а погода всегда чудесная, города прекрасны, автомобили и экипажи удобны!) и почти каждую ночь бываю в театре (недавно я слушала «Снегурочку» в Большом, а сегодня была на двух актах «Пиковой дамы»). Бываю я также в ресторанах (и здесь – элемент еды), в поездах, на стадионах, на каких-то
гуляньях. Брожу по аллеям Пушкинского парка и живу в романовских комнатах Александровского дворца. И всюду – со мною и вокруг меня – люди, люди, какие-то мои знакомые, друзья, приятельницы, которых в действительной жизни я не знаю. Реальные люди играют незначительную роль в моих снах.Как-то вечером зашла в свою комнату – мертвую, холодную, с пыльными зеркалами. Были густые сумерки. На диване – горы книг, папок, бумаг: письменный стол уже сгорел в печке. На пианино, сером от пыли, фотографии, книги, ноты – и тоже все в пыли (удивительно быстро накопляется пыль – я же убираю свою комнату через два-три дня!). Подойдя к туалету, почему-то открыла флакон французских духов (Ambre Molinard Paris), понюхала – и вдруг так остро и страшно затосковала, вспомнила, поняла, ощутила как сущее всю страшную и смертную тупость и узость теперешней своей жизни, ее безысходность, окольцованность, обреченность и ужас. От нежного и чужого уже запаха дорогих духов заметалась, как зверь в клетке, как раненая птица. Хотелось закричать: «Спасите, хоть кто-нибудь… я же погибаю…!»
Потом овладела собой и улыбнулась. Ольфакторные миражи и галлюцинации рассеялись. Настроение вошло в обычную солдатскую рамку.
Вспоминать не надо. Думать не надо. Читать стихи не надо.
Слушать музыку не надо. И ни в коем случае не касаться флаконов с заграничными духами, которых у меня несколько.
У меня сегодня много дела: Надо память до конца убить, Надо, чтоб душа окаменела, Надо снова научиться жить, А не то… [620]620
Цитата из стихотворения Анны Ахматовой, впервые опубликованного как лирическое, без названия («И упало каменное слово…») в сборнике «Из шести книг» (М., 1940). Позднее под названием «Приговор» вошло в поэтический цикл «Реквием» (Ахматова А. Реквием. Мюнхен, 1963).
Где она теперь, моя новогодняя гостья, почти свидетель, почти друг, знакомая незнакомка? Опять обстрел.
Апрель 4, Страстная суббота
Светлое небо и мороз -7°. Февральские пейзажи улиц. Таянья на солнечной стороне напоминают не Пасху, а Масленицу. Вчера и позавчера были метели. В этом году зима в Ленинграде стоит уже ровно полгода.
В городе трудовая повинность: люди чистят, скребут, скалывают лед, возят снег и нечистоты в ящиках на маленьких саночках. Милиция, проверяя, неистовствует: вчера на Знаменской я была свидетелем, как милиционеры толкали работающих женщин в спину, понукая – и подбодряя, вероятно. Также неистовствует административная комиссия райсоветов, направо и налево накладывая штрафы и тюремные заключения за невыход на работу без оправдательного документа – врачебного, конечно. Остроумие же современных Макиавелли заключается в том, что гос. врачи не имеют больше права выдавать безработным, т. е. иждивенцам, бюллетени или справки о болезни. А эта категория сейчас преобладает среди нашего населения. Следовательно? Порочный круг. Брат, несмотря на зарегистрированные в поликлинике и тубдиспансере цингу и сильнейшее истощение, справки не мог представить жакту – и административная комиссия влепила ему штраф: 150 руб. Хотя все в доме знают состояние брата, хотя все видели и видят его жуткое лицо и младенческую слабость, это не помешало составить на него акт и привлечь его к ответственности. Волнений у нас по этому поводу была масса. Первого апреля была получена повестка о вызове его в административную комиссию, а второго апреля – от страха и неуверенности, придет ли вызванный врач (врачей можно вызывать сколько угодно, только они приходили на 10–12-й день после вызова, если приходят вообще…), поплелся сам в поликлинику у Смольного, где, видимо испугавшись его мученического вида, зав. поликлиникой отправил его немедленно домой, обещав, что врач придет сегодня же, обязательно придет. На обратном пути у Института усовершенствования врачей брат все-таки свалился: работавшие на снеговой повинности врачи (достойное занятие для врачей – и своевременное!) подняли его, втащили в холл и там отпоили валерьянкой.
Вечером действительно пришла врачиха, юная, только что окончившая институт, пишущая «капли дацкого короля» и забывшая латинскую формулу белладоновых свечек. Дала брату направление на мед. комиссию для освобождения от трудовой повинности. Вчера он туда не попал: не хватило номерков. Врачиха Сегаль, выписывая направление, посоветовалась со мною – каким словом заменить «дистрофия», «истощение». И на мой недоуменный вопрос ответила: слова «дистрофия» и «истощение» категорически запрещены к употреблению. Оказывается, по постановлению властей, в Ленинграде нет ни дистрофиков, ни истощенных. Следовательно, все могут работать. Это меня умилило и напомнило картину Верещагина «На Шипке все спокойно». В связи с таким неожиданным открытием 100 %[-го] здоровья ленинградцев начинают закрываться стационары для дистрофиков, где давали в течение 10–14 дней усиленное питание, правда, удивительно скромное. Раз все здоровы, кому нужно усиленное питание?