Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Завтра, вероятно, уеду на дачу – в одиночество.

Сентябрь, 17, пятница

Дачи больше нет – уже давно, – и это очень хорошо. Дачные деньки были выброшены впустую. Прибавление веса – 1 кило – стимулировано, конечно, не дачей, а кулинарным искусством мамы и ее специальными заботами о моем здоровье и тем, может быть, что мои городские дни в дачный период были безоблачны и прозрачны.

Мое неумение обращаться со счастьем и с его расходованием приводит к тяжелым часам молчания (когда мне сказать действительно нечего) и к слезам на любимых глазах. Как только в мир и жизнь возвращаюсь я – вот эта, – в мире становится холодно и неуютно, а жизнь испуганно теряет все свои краски и облачается в привычную для меня неряшливую прозодежду. И дни начинают идти четко и однообразно, по жестко вычерченной и опять-таки привычной линии. Часы размечаются только по признакам утилитарности и материальной необходимости (ученики + работа + деловые телефоны + нужные книги = жизненной арифметике).

И если в эту размеренную арифметику вклинивается неожиданный час Синей Птицы, он встречается холодно и сурово-надменно.

«Не нарушайте моих кругов, – мысленно говорю я, – мне ведь очень трудно их строить, очень».

Удивительно легко и просто я теряю связь с человеком. Мне достаточно переключить какие-то внутренние эмоциональные планы, чтобы вчерашняя насущная необходимость в человеке превратилась в чуть враждебную отчужденность. И тогда я вижу и встречаю чужого, к которому нужно (и еще неизвестно: нужно ли?) привыкать заново. Несмотря на мою внешнюю любезность, веселье, внимательность и общительность с действительно чужими, то есть посторонними, людьми, я на самом деле очень неручная. И отвыкаю быстро. Это, по-видимому, спасительная черта: я в жизни мало знала трагедий разлук и переживала их тихо. Больнее всего – и дольше всего – дались люди чисто отвлеченного плана: их было двое, и одному из них я еще не изменяла до сих пор и, вероятно, не изменю никогда. Возможно, это будет моя единственная верность.

Свежо. Солнце. Дожди. Виноград и гниющие дыни. Легкий листопад в пушкинских парках, где несколько дней тому назад были с братом. На городских улицах бываю только по неотложной необходимости. У букинистов много хороших и ценных книг: сейчас много высылок в Ленинграде – должно быть, поэтому. Но книги довольно дороги. Переводы для университета и для Института водного транспорта. Педагогический сезон открылся только для Гржибовской и для Райской. Обе кокетничают со мной и делают в диктовках по 10 ошибок (а это V курс иностранного вуза!). И разговаривают не блестяще. Завтра именины Гржибовской – пойду в своих знаменитых кружевах очаровывать ее родственников и знакомых. Дом у нее совсем на старинную ногу: обильный, богатый и очень vieux temps [430] . В этом сезоне симпатии к ней гораздо меньше, чем в прошлом: в ней мало простоты, и это жаль. Минутками она бывает совершенно очаровательной, когда почему-то забывает, что нужно играть ту роль, которая, по-моему, ей даже не подходит.

430

прошлых времен (фр.).

Ксения в Гаграх, муж ее пока еще в тюрьме. Киса в Москве на теннисных соревнованиях. Просила ее позвонить Ник. С трудом разыскала его телефоны. Разыскивая, наткнулась на старые письма. Просмотрела. Хорошо писал – и знал (о, знал!) дороги ко мне. Из всех людей, любивших меня, он был самым умным и самым интересным противником. И в любви его – теперь я знаю – было много ума и расчета. Любовь его была так же хороша, как стихи. Читая стихи, редко думаешь о законах стихосложения и о числе, господствующем над ритмом.

Читаю много, неразборчиво, соединяя старые английские романы (вдобавок читанные когда-то!) с Франсом, Селином, экономической географией и климатологией. Найдя на моем столике детскую книжку Mead, Гнедич справедливо возмутилась: неполноценное использование времени. Она права. Когда вижусь и беседую с нею, ясно ощущаю свою непродуктивную трату энергии и времени. Из каждого дня она извлекает какую-нибудь драгоценность. Я же главным образом извлекаю рубли и копейки. Мой интеллектуальный багаж пополняется извне и скупо и скудно.

Отец только недавно изволил выехать в Свердловск, обиженный на меня, по-видимому, за то, что я не предоставляю ему финансовых возможностей жить под Москвой, не работая. Но что же я могу сделать, если именно этого я сделать не в состоянии? Обменялись с ним резковатыми письмами – не по этому поводу, конечно, а по поводу его потрясающей, головокружительной, ошарашивающей болтливости. Как и следовало ожидать, не понял меня и немедленно обиделся. Господи, это продолжается всю жизнь – и обиды и непонимания!

19 сентября

Вечер: телефонный разговор с профессором Ляхницким о переводах. Потом парикмахер, маникюрша. В хорошем (беспричинно) настроении ухожу к букинистам. В лавке Северморпути покупаю интересные книги и веду интересный разговор по-французски с неизвестным молодым человеком. Как странно, что ко мне так легко идут люди. Разные люди. Неожиданные. Мысли о том, что параллели – непараллельны.

Именинный вечер у Гржибовской [431] . Нарядно, шумно; прекрасный, немного тяжелый ужин. Дарю ей два изысканных томика Мюссе. Она и Райская попеременно устраивают мне сцены ревности. Появляется «кузнечик» Чепрыгин, которого не видела долгие-долгие годы. За ужином сижу между хозяйкой и любопытным человечком из литературно-театрального мира, который о больших людях говорит без фамилий:

431

Через месяц, 15 октября 1937 г., М.А. Гржибовский был арестован, а 1 ноября – расстрелян.

– Антон Палыч называл меня «индивидуум»… Лев Николаевич прямо покатывался, когда мы с Сулержицким (здесь имя и отчество не

так обязательны) отплясывали кэк-уок… Письмо ко мне от Владимира Ильича… я был ближайшим помощником покойного Анатолия Васильевича: смею утверждать, что Художественный театр мы с ним спасли вдвоем…

Зовут его Владимир Александрович Брендер. Имени его я никогда не слыхала. Ему 54 года, и от него сбежала жена с дочкой; девочку он, по-моему, мучительно любит.

И это именно он в фейерверке рассказов, анекдотов и имен сказал мне следующее: в начале года, в Париже, получив уже в полпредстве советский паспорт, от разрыва сердца умер Замятин. Я переспросила. Мне очень не хотелось, чтобы это была правда. Мне до сих пор не хочется этого. А ведь я твердо рассчитывала, что с этим человеком – таким важным в моей жизни – у меня будет еще не одна встреча [432] .

432

Личные отношения Островской с Е.И. Замятиным завязались в начале 1920-х гг., когда Замятин преподавал в студии Дома искусств и работал в редколлегии «Всемирной литературы», где и могло состояться их знакомство.

В архиве Островской сохранилась копия письма к ней Замятина от 25 февраля 1922 г.:

«Дорогая Софья Казимировна. Горе в том, что около чугунного бога – сердце не очень-то согреешь. Это главное. А что я Вас не забыл – это Вы, может быть, когда-нибудь узнаете. Относительно книг – сейчас, кажется, ничего не могу придумать: в голове очень легкомысленно – собираюсь идти на маскарад Дома Искусств (взяли бы Вы тоже и пошли – это было бы очень талантливо). Купить книги можно в Академическом книжном магазине – кажется, этот магазин на Литейном. На левой стороне между Бассейной и Жуковской. Где достать – может быть придумаю и потом скажу. Евг. Замятин» (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 88. Л. 1).

В тетради Островской «Extraits choisis» записано ее стихотворение «(Зверю) Евгению Ивановичу Замятину»:

<…> Грубо сжав, прильнуть всем телом, И я вскрикну, когда зубы окровавят мои губы, Смятые твоею страстью… И отдамся я безвластно На ковре иссиня-белом <…>

Под стихотворением запись: «Без даты, ежедневно» (Там же. Ф. 1449. Ед. хр. 73. Л. 73).

Странно все-таки – и нехорошо.

У Гржибовских я пробыла очень долго – почти до рассвета, много смеялась, танцевала, разговаривала. И все время слушала свое сердце как нечто большое, холодное и совсем потерянное. Ему было очень больно – очень.

А сегодня – Летний сад. Накрашенные губы и накрашенная душа, и солнечный Петербург, похожий на старинную раскрашенную гравюру.

Вечером: Анта. Чувствую себя разломанной и чужой.

25 сентября, суббота

На всех столах в моей комнате – цветы, и все они увядают. Как обожженные огнем, погибают очень темные – почти черные – розы. Морщатся хризантемы, и желтеет алый и розовый шпажник. Как много цветов умерли в моей комнате за эти годы! И как много цветов в ней расцвело и цветет по сей день!

Осень. Вихри. Дожди. Солнце. Отец на Урале – на Богословском заводе. Это уже, по-моему, сибирские отроги.

О. К. Блумберг помещена в психиатрическую больницу им. Балинского: черная меланхолия – и, по-видимому, не мирного характера. За несколько дней до больницы звонила ко мне, говорила странные и непонятные вещи, просила помощи. Я не могла понять, чего она от меня хочет.

– Я ничего не могу объяснить. Мне казалось, что вы можете мне помочь, вот и все. Оказывается, нет…

Оказалось, нет. А может быть, я и могла бы ей помочь? Но чем: человеком или книгой? Не знаю, не знаю.

Недавно у Гнедич, где все очень бедно, очень мизерно, очень неприглядно, кроме жизни духа, встретила юного второкурсника Эткинда Ефима [433] , как он сам представляется. Красивый девятнадцатилетний юноша. Романское отделение. Знает три языка. Любит и чувствует книгу. Переводил для себя Гейне, Верлена и Агриппу д’Обинье. Читал стихотворные переводы Киплинга, написанные каким-то приятелем, таким же девятнадцатилетним юношей. И стихи и перевод весьма нескверные. Смотрела на него, радовалась радостью зрелой, немолодой и чистой: как хорошо – есть, значит, такая молодежь, которая с флиртом и физкультурой соединяет латынь, языкознание, стихи Маллармэ и трагедии Эсхила. Как хорошо, что такая молодежь существует! Как хорошо, что я встретилась с ее представителем и узнала, что он – только один из многих. От этого стало легко и горько. Горько потому, что я остановилась, что за последние годы я ничего не приобретаю, что в свободные часы я могу либо вообще ничего не делать, либо читать неразборчиво и бессистемно, как всегда. А годы идут. И я оскудеваю.

433

Ср.: «Татьяна Григорьевна Гнедич жила вдвоем с матерью <…> в комнате, пропахшей нафталином и, кажется, лавандой, заваленной книгами и старинными фотографиями, уставленной ветхой, покрытой самоткаными ковриками мебелью. Сюда приходил я заниматься с Татьяной Григорьевной английским; в обмен я читал с ней французские стихи, которые, впрочем, она и без моей помощи понимала вполне хорошо» (Эткинд Е. Записки незаговорщика. СПб., 2001. С. 381).

Поделиться с друзьями: