Днепр
Шрифт:
Она поставила в печь пузатый казанок и села на лавку у стены.
Марко с любопытством смотрел и слушал.
Саливон торопливо, двумя пальцами бросал в рот черешни, сплевывал косточки в ладонь, хмыкал и тряс бородой.
— Проклятое житье, — неизвестно кому пожаловался Чорногуз. — А баштан ваш как? — перевел он разговор на другое.
— Одна надежда. Урожай в этом году хороший.
В печи потрескивал огонь. Марко поднялся и вышел из хаты. Уже переступив порог, услышал — хозяйка спросила:
— Чей будет? Внук, что ли?
— Нет, не родич, — ответил Саливон! — Сирота, к делу приучаю.
Задвигалась ночь. Марко облокотился на низенький тын. Вдали над садами поднималась дрожащая полоса тумана. Ущербный месяц лил сквозь облачко свой холодный свет.
Петро Чорногуз возвращался из Копаней. Колеса мягко катились по
Петро Чорногуз стоял на вахте, внимательно вглядываясь в ночь. Недалеко чавкала машина. На ветру тяжело хлопало полотнище красного флага. По капитанскому мостику, звонко отбивая шаг, ходил Матюшенко…
Петро бросил кнут в телегу и потер затекшие руки, взволнованно шевеля губами. Лучше не вспоминать тех времен. Чего только после той ночи не было!.. Пришлось снова вернуться в родные Алешки, в покосившуюся старенькую хату, где он родился и вырос, где вековали его старики. Такая уж у него участь. Не лучше ли Максиму? Лоцманует себе. Знает одно — провести дуб или плот через страшные пороги. А он, Петро, как зачумленный меж людьми. Говорили, что урядник получил бумагу: наблюдать за Петром.
Он скривил губы в горькой усмешке. Пускай наблюдают — не выбить им из его души то, что вложено в нее в долгие бессонные ночи. Вечную памятку оставили четыре года морской службы. Не под силу никакой буре выкорчевать глубокие корни тех взволнованных, полных правды и гнева идей. Хорошо запомнил все услышанное в бурные дни 1905 года матрос броненосца «Князь Потемкин Таврический» Петро Чорногуз. Какие это были дни! Прозрел он тогда. Заново на свет родился.
Дорога извивалась между холмами. В вышине мерцали бесчисленные звезды. Петро знал множество их. Он изучил этот звездный мир в бессонные ночи, стоя на вахте. Обмотав вожжи вокруг ноги, матрос вытянулся навзничь в телеге и закутался в шинель.
Темно-синяя глубина колыхалась над ним. Яркие созвездия посылали на землю свои лучи, а сами казались с земли ничтожно маленькими. Расшитое ими небо напоминало безбрежный океан, оно пугало своей безграничностью, но манило простором. Облитые лунным сиянием, курчавились там и сям барашки облаков. Плыло над Петром небо, проносилась перед глазами, словно отраженная на этом небе, его нескладная, забитая нуждой жизнь. Он видел себя молодым стройным парнем, полным юного задора. Свежевыбритые щеки, обветренный лоб, грудь туго облегает матроска, две ленты от бескозырки переплетает шаловливый ветерок, и сама бескозырка лихо заломлена набекрень. Так он вышел в широкий мир. Мир этот начинался в Алешках, где рождались будущие матросы, бесстрашные моряки.
Вокруг Алешек — сыпучие пески. Ветры с верховьев Днепра, из Каховской степи, сходятся здесь на поединок, кружатся, вздымают сплошную завесу пыли и наметают высокие, волнистые холмы. Из алешкинских ребят выходили знаменитые матросы. Были они смелы, бесстрашны и славились этим на весь Черноморский флот. Кончив службу, возвращались в родное село. Некоторые оставались на сверхсрочную. Рожденные среди степи, на днепровских берегах, выросшие под песню веселых ветров Таврии, они любили море и, уже выйдя по чистой, долго грустили по нему, вспоминая штормы и флотское житье-бытье. На флоте приходилось и горя хлебнуть. Били в морду офицеры и боцманы. После их кулаков матросы выплевывали на палубу зубы. За провинности бросали в трюм, держали на хлебе и воде.
Это было хуже всяких штормов. Это залегло в душу навек… Потому до гроба оставались суровость, отчаянная храбрость и отношение свысока к тем, кто не знал ни моря, ни мордобоя на палубе, ни линьков в трюме. И все же, перетерпев все это, попробовав горький хлеб морской службы, сыновей своих выводили на тот же путь. Отслужив срок в военном флоте, многие шли на торговые пароходы, нанимались к заграничным фирмам, уходили в плавание в дальние края, бороздили чужие моря и океаны. А когда уже седина облегала всю голову, возвращались в Алешки, чтоб умереть на родной земле.Так и Петра вывел в морскую жизнь отец его, Иван Чорногуз, вывел и умер, не узнав, какая судьба ждала на этом пути его сына. Старший, Максим, пошел в лоцманы и, освобожденный поэтому от военной службы, совсем отбился от матросского племени.
А Петро служил исправно и дослужился до нашивки! Постепенно жизнь раскрывала перед ним правду. В 1905 году за участие в восстании на броненосце «Потемкин» присудили его к четырем годам тюрьмы. Отбыв наказание, Петро вернулся в Алешки. Встретила его глухая стена недоверия и подозрительности. Относились к нему в селе настороженно, ходили разные слухи. Он бился как рыба об лед, ища, где бы заработать на жизнь. Нанимался на торговый пароход — не взяли: дознались, что был осужден «за политику»…
Распростершись навзничь в телеге, Петро прислушивался к безмолвно дремлющей степи, лелея манящую, как далекие звезды, надежду.
Приехал Петро домой утром, когда гости уже садились за стол. Братья обнялись и поцеловались. Дед Саливон пожал руку Петру и, ворчливо, чтобы скрыть радость, прикрикнув: «Дай лоб!» — дотронулся губами до его загорелого лба. Матрос поздоровался с Марком, потом сел рядом с Максимом на лавку.
Был он гораздо выше брата, широк в плечах, ровно подстриженная голова чуть клонилась набок, и потому казалось, что Петро все время к чему-то прислушивается. Он улыбался белозубым ртом, трогая пальцем коротко подстриженные усы, бритые щеки, и слушал отрывистую речь старшего брата.
Они виделись впервые после долгой разлуки. Тогда, провожая меньшого во флот, Максим глядел на него свысока. Да и был он тогда гораздо сильнее. Годы сделали свое дело. Максим искоса поглядывал на Петра и говорил о постороннем, а сам думал, как бы поскорее узнать обо всем, что касалось жизни брата. Она интересовала его не потому, что брат пережил много необычайного, выпил не одну горькую чашу, а потому, что жили они по-разному: он, Максим, в одном мире, а Петро — в другом, и люди окружали их разные. Любознательный от природы, Максим тем и выделялся среди лоцманской братии, что никогда не довольствовался известным, все стремился узнать побольше. Впрочем, путь брата Максим знал. Он даже ездил раз на свидание в тюрьму. Но свидания не разрешили. Максим покрутился около высокой стены, поглядел на зарешеченные окна, да и вернулся ни с чем. И вот теперь Петро сидел рядом. Такой же, как прежде, непонятно думающий, упрямый и уравновешенный. Но было в нем то, что, собственно, и беспокоило Максима. События отделили корень от корня, всходы росли порознь. И было уже невозможно относиться к меньшому свысока.
Они беседовали, а Марко пожирал глазами каждую черточку в лице Петра Чорногуза. Из вчерашних разговоров Максима и Саливона он уже многое знал про Максимова брата. Впервые его ухо уловило непонятное слово «революционер», и оно вызывало в воображении черты необыкновенного человека, ничем не сходного с окружающими, походившими друг на друга почти во всем. Марко думал: человек, четыре года просидевший в тюрьме, битый, перенесший унижения, должен сберечь на своем лице следы этих невзгод. Таким представлял он своего отца, жившего где-то далеко, в снежной холодной стране. И теперь вот посчастливилось увидеть человека, такого же, как отец. Впрочем, об отце он знал мало, а то, что знал, не давало возможности понять вину, за которую отец томился в далекой Сибири. А главное, его никто не называл словом, которое так подходило Петру. Да и матросом он не был. А это тоже кое-что значило.
Бредя за Саливоном по улице, мимо садов и огородов, Марко в этот день больше чем когда-либо думал об отце.
Братья ушли куда-то по своим делам. Саливон обошел знакомых и, собрав с десяток поклонов дубовчанам, прилег под яблоней, в саду, за хатой Петра.
Марко шел огородом по утоптанной стежке, между картофельными грядами. Прозрачная дымка пыли вилась над полями. За зеленью полей начиналась серая степь, простершаяся до самого горизонта. Марко сел под высокой старой липой. Он долго глядел в степь, на холмы. Потом вынул из кармана два выцветших листочка бумаги и перечитал их один за другим.