Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Так и ушел ни с чем.

На поминках Филипп выпил ровно столько, чтобы раскованно, от души спеть любимую — «Со печалью утраты на бледном лице». Пел хорошо, с чувством, ни тихо, ни громко — на него даже не зашикали.

На следующий день он купил четвертинку и снова пошел на кладбище. Вернувшись, рассказывал, что видел там Рыжуху. Корова стояла, понурившись, над Марьиной могилой, а когда он попробовал отогнать ее хворостиной, кинулась на него и продырявила рогом пиджак. «Не верите?» — Филипп отворачивал полу и показывал дырку.

Ему, полупьявому, и верили и не верили...

Куцый

Утром, как обычно, Куцый обходил деревню...

Он был потомственным

дворнягой, псом-мужиком, простецкий род которого по условиям жизни в общем-то не имел возможности якшаться с местными и иноземельными представителями благородных собачьих кровей. Однако, судя по спокойному нраву, крупному телу и сильной груди, густой и длинной шерсти, среди дальних предков Куцего могла быть кавказская овчарка — собака неторопливая, степенная и великодушная.

К пятнадцати преклонным собачьим годам Куцый с трудом ковылял на больных, покореженных простудой лапах, кашлял натужно, почти по-человечьи, на сухом горячем носу его всегда висела мутная капля. Пышная когда-то шуба местами свалялась, а кое-где вытерлась. На спине, по твердости, она была подобна войлоку, а на боках и задних ногах изредилась настолько, что проглядывали розоватые проплешины, — старик Куцый походил на затасканного детьми и потому облезлого плюшевого медведя. Тем более что и хвост у пса был как бы медвежий, вернее, хвостик — этакий огрызок с ладонь длиной, которым ни повилять, ни трубой поставить, ни баранкой кверху загнуть.

Масти пес был смешанной: белые пятна перемежались на нем с рыжими и бурыми, на голове носил шапку густого каштанового цвета. К старости пестрота эта поблекла, главенствующим стал белый тон, особенно сильно поседела морда. Седая лохматая шерсть надбровий, свисая, почти закрывала большие коричневые глаза, светившиеся добротой и скорбью.

Добрым Куцый был от рождения, а скорбь пришла позже, по мере того как пес взрослел и познавал горечь земного существования.

Сегодня Куцый, как никогда раньше, остро чувствовал свою старческую немощь. Он дышал жадно и часто, вывалив бледный, с синеватым отливом язык, а воздуха все равно не хватало. В груди хлюпало и поскрипывало, начинала кружиться голова, мир виделся перевернутым: деревьями, вершины которых, как метлы, метут землю, с голубизной неба, бегущей у самых ног. Есть совсем не хотелось, и будь у него припрятана заначка — хлеба ли кус, кость какая — он отлежался бы в своем обычном месте, на старом дворище (здесь когда-то стоял дом хозяина), под стволом сваленного грозой и гниющего потихоньку клена. Но припасов на сей раз никаких не было, это, как научил его опыт, грозило обернуться длительной голодовкой — в последнее время им брезговали, гнали прочь и подавали неохотно и мало.

У первой избы, к которой он приплелся, плескалась и тошнотно зыбилась полоска неба. На полоске лежала выцветшая армейская фуражка с черным артиллерийским околышем, в ней покоилась усатая стариковская голова. Дальше шли сизая, в пупырышках, как у ощипанного петуха-перезрелка, шея, худые плечи и впалая грудь в помятой ситцевой рубахе в горошек и тонкие кривоватые ноги в грязных штанах и плохоньких, со стоптанными каблуками кирзовиках. Куцый ляскнул зубами, делая жкое усилие, чтобы стряхнуть с себя сонную одурь, мир неохотно, медленно, будто со ржавым скрипом, перевернулся и встал как положено. Дедовы кирзовики оказались у морды Куцего, и сверху донесся до пса знакомый хрипловатый голос:

— Это ты, бедолага?.. Ой, старость не радость... Совсем ты опаршивел, Куцый... Ну глянь в лужу, на кого ты похож... Опротивел людям и самому себе не мил... Так я разумею?.. Ну, ну, не лижись, вишь, сапог обслюнявил, а слюна твоя, животина, может, теперя заразная, организма наскрозь пораженная. Пристрелить бы тебя, чтоб не мучился, да рази подымется рука?.. Эх, сирый ты и убогий... ну что скажешь?

Куцый не собирался ничего говорить и вообще подавать голос. Побираясь по деревне, он никогда не взвизгивал, не лаял, не скулил, выпрашивая подачку. Он молча стоял у крыльца, низко опустив морду, как бы стыдясь самого себя, и терпеливо ждал появления кого-нибудь из избы. Иногда выходили, мельком взглядывали на нищего пса и, не промолвив ни слова, снова скрывались за дверью; иногда кричали: «А ну убирайся, трухлявый!», иногда швыряли камнем, палкой или железякой, и он, увернувшись, а то и нажив очередной

синяк или ссадину, брел к следующей избе. Впрочем, дома, где его встречали бранью и пинками, он навещал лишь по крайней нужде, обычно же обходил эти пять-шесть дворов, где можно было надеяться получить что-нибудь повкуснее ругани или затрещины.

— Не вовремя приплелся, псина, не вовремя, — беспокойно озираясь на окна, бормотал между тем дед Алеша, один из тех, кто жаловал беспризорного пса. — Невестка-то еще не ушла... Дочка, она, сам знаешь, доярка, ни свет ни заря на ферму, а невестка — в конторе, ей утром и не спешить можно, и в постели лишний часок понежиться... Да не гляди ты на меня так, враг ты этакий!.. Ну пошто рвешь душу?.. Ну схожу, схожу, авось тайком, незаметно...

Дед ушел и вернулся с оттопыренным карманом. Смущенно покряхтывая, выскреб из штанины хлебную корку. Корка большая, но закаменелая, нерушимой прочности. Дед утянул ее в сенях из холщовой торбы, куда складывались откусошки-обломушки для хряка Афанасия. Куцый ради приличия куснул корку, виновато подрожал огрызком хвоста и широко зевнул, обнажая слюнявые десны, где редко торчали желтые пенушки — остатки зубов.

— Знаю, знаю, — вконец сконфузился дед Алеша. Думаешь, мои жевалки лучше? А все же возьми, говорю, к вечеру, поди, дождь соберется, вот и размочит твой хлебушко... А то в лужу куда сунь, чуешь?..

Куцый еще раз лизнул благодарно мыс дедова кирзовика, взял в пасть твердяшку и двинулся прочь, по задворкам Алешиной избы, к дворищу с упавшим кленом. Положил хлеб под ветку, хотел было снова идти в деревню, но овражек принялся дергаться краями над небом, норовя опрокинуться, вязкая тошнота подползла от желудка к глотке. Куцый лег, вытянул лапы, уткнулся в них мордой и, поборов дурноту, чутко, по-стариковски, задремал. Потянулись перед ним медлительной чередой то и сны, то ли воспоминания, смутные и обрывочные, где в беспорядочной толчее событий ясно вырисовывался лишь один образ — невысокого худощавого человека на деревянной ноге, с гречишным посевом веснушек на широком лице и огненно-рыжей головой.

Первый и последний хозяин Куцего, приютивший его беспомощным щенком, командовал на фронте в звании капитана пехотным батальоном. Минуло десять лет, как вернулся с войны Мишка-рыжий, Мишка-комбат (так звали его в деревне), вернулся контуженый, без ноги, но такой веселый, удалой, громкогласый, что стало казаться — один он и есть теперь в тихой Дубровне, притулившейся десятком дворов к тихоструйной речушке Смородинке. Он не смеялся, а хохотал, не говорил, а кричал, не ходил, а бегал, отталкиваясь от земли массивной ореховой палкой. В серой, с расстегнутым хлястиком, раздуваемой ветром шинели Мишка прыгал огромным кузнечиком по деревне, разбрызгивая грязь в лужах и пугая суматошно кудахтавших, кидавшихся в разные стороны кур.

Куцего он спас за считанные минуты до гибели, на берегу вонючей сажалки, куда ребятня собиралась бросить щенка, предварительно перевив его розовое дитячье пузичко пеньковой веревкой с увесистой булыгой на конце. «Отставить!» — гаркнул комбат, подбегая к сажалке и ловко поддавая под зад бойкому и злому мальчишке-коноводу. Когда малышня рассеялась, он запахнул шинель, туже затянул ремень и сунул жалобно скулившего псенка за пазуху, в покойную темь и тепло. Запах Мишкиного горячего тела и кисловатый дух старой шинели Куцый запомнил на всю жизнь.

Впрочем, Куцый тогда еще не был Куцым, сперва носил он другую кличку. Принеся щенка домой, Мишка положил его на широкую и красную, как ржавая лопата, ладонь и принялся рассматривать, повертывая перед глазами и так и этак. «Да ты ж, миляга, как и я, рудый, — захохотал, довольный. — Прозвище мне на деревне — Рыжий, а по сему и тебе так называться...»

А Куцым пес стал позднее. Когда немного подрос он, Мишка отдал его на выучку фельдшеру Куприянычу, наипервейшему ружейному охотнику. Песик оказался смышленым, а учитель умелым, и хотя не текла в Куцем кровь настоящих охотничьих собак, довольно скоро осилил он такие премудрости, как брать след, молчать, где нужно, и когда нужно — подавать голос. Правда, стойку так и не научился толком делать, взбрехивал недоуменно перед заячьей сметкой — прыжком в сторону. Но Мишка, бравший его с собой в лес, не уставал нахваливать мужикам таланты Рыжего и убедил-таки многих в незаменимости своего пса на охоте.

Поделиться с друзьями: