Черные листья
Шрифт:
— Ты это натворил? — спросила Анна Федоровна.
— Не я, тетя Анюта, — сказал Алеша. — Ей-богу, не я.
Она взглянула на его прихваченные огнем, грязные, пахнущие бензином руки и приказала:
— Раздевайся. Живо!
А сама стала разбирать постель. Потом помогла снять рубашку, штаны, уложила под одеяло и, принеся тазик с водой и полотенце, обмыла и насухо вытерла его руки.
— Лежи, — сказала она. — Ты мой сын, понял? Лежи и молчи, чуть-чуть постанывай, будто тяжко больной. Все понял? Иногда проси: «Мама, пить…»
Немцы ворвались в дом через пяток минут. Один из них — высокий, широкоплечий, с засученными по локоть рукавами — с грохотом отшвырнул
— Партизан! Где партизан? Ну?
Анна Федоровна спокойно обмакнула полотенце в тазике, отжала воду и положила его на лоб Алеши. И только потом тихо проговорила:
— Какой партизан? Сынишка вот больной, видишь? Киндер мой. Вторую неделю маюсь с ним.
Алеша лежал ни жив ни мертв. Пожалуй, лишь теперь вот он испытывал чувство огромного страха, сковавшего и мысли его, и волю. Немец смотрел на него, как казалось Алеше, со все возрастающей подозрительностью. Вот сдернет сейчас одеяло, взглянет на руки — и сразу все поймет. Руки горят, будто в огне, может, уже и кожа вздулась на ладонях… Сдернет немец одеяло или нет? А что, если вскочить, выпрыгнуть в окно и бежать, бежать, пока не поздно! Но тогда они убьют тетю Анюту, непременно убьют…
— Пить, мама, — сказал Алеша.
Анна Федоровна поднесла к его губам стакан с водой, и он, стуча о край стакана зубами, начал пить. Выпил все до дна и опять попросил:
— Еще…
Немцы ушли. Поверили. А Анна Федоровна продолжала сидеть у его кровати, и Алеша видел, как дергается тонкая кожа под ее глазами и как мелко-мелко, почти совсем незаметно, дрожат ее пальцы.
…Тогда она так и не отпустила его от себя. Жил он с Анной Федоровной до конца войны, вместе кое-как перебивались с харчишками, и лишь по возвращении в поселок родной тетки он ушел от своей спасительницы. Ушел с великим чувством благодарности к ней, дав себе твердое слово ни в беде, ни в радости не забывать эту добрую женщину.
Шли годы. Закончив школу, Алеша поступил в горный техникум, долго работал горным мастером, мечтал поступить в политехнический институт и вернуться на «Веснянку» инженером, но сделать это не позволило здоровье. А шахта от себя не отпускала. Когда, после окончания Высшей партийной школы, ему предложили идти работать в райком партии, он категорически отказался. И вскоре его избрали секретарем парткома «Веснянки».
…Слово свое Тарасов сдержал: в трудную для Анны Федоровны минуту он всегда спешил хоть чем-нибудь ей помочь и всю свою привязанность и благодарность к этой женщине он перенес на самых близких для нее людей.
Особенное, почти отцовское чувство Тарасов испытывал к Павлу. И очень хотел, чтобы Павел стал настоящим шахтером.
— Мечтаю о твоем будущем, как когда-то мечтал о своем, — говорил Алексей Данилович Павлу. — Диплом горного инженера, шахта, борьба за ее технический прогресс, борьба за то, чтобы с каждым днем шахтерам было легче работать, — ты понимаешь, как это здорово?!
— Понимаю, — отвечал Павел.
— Тогда так и держи!
— Так и буду держать, Алексей Данилович.
…В тот день, когда Павел должен был сдавать приемные экзамены, Тарасов вернулся из командировки в Донбасс. Заехал домой, наскоро переоделся и отправился к институту. Узнав у знакомого паренька, что Павел вот-вот пойдет сдавать первый экзамен, Алексей Данилович прошел в небольшой институтский скверик. Сидел там и курил одну сигарету за другой, убеждая себя, что все будет в порядке и особенно беспокоиться за Павла не следует, но все же беспокоился и тревожился, будто не Павел Селянин, а сам с минуты на минуту должен предстать перед экзаменаторами.
Время
тянулось страшно медленно, Тарасов несколько раз вставал со скамьи, прохаживался по скверику и снова садился, поглядывая на часы.И вдруг услышал:
— Здравствуйте, Алексей Данилович. Можно, я немного здесь посижу?
Павел опустился рядом, вытащил из кармана пачку дешевых сигарет и закурил, глубоко и жадно затянувшись. Лицо его было необычно бледным, а в глазах… Трудно сказать, что выражали его глаза в эту минуту. Вначале Тарасову показалось, будто в них кроме отчаяния ничего другого нет, но потом он подумал: они наполнены еще и решимостью. Да, и решимостью, словно в порыве отчаяния Павел подводил невидимую черту под чем-то очень важным и твердо знал: вот теперь-то все решено окончательно.
«Все это у него от отца, — подумал Алексей Данилович. — Все — от начала до конца. Тот тоже такой: глядишь на него, и тебе кажется, будто глаза этого человека вобрали в себя страдания тысяч и тысяч людей, и будто не осталось в нем ни грана воли для борьбы с этими страданиями и болью. Конченый, думаешь, человек, совсем обреченный… А потом вдруг что-то промелькнет в его темных зрачках, промелькнет почти неуловимо, как вспыхнувшая и сразу погасшая мысль. Ты даже не успеешь схватить этого мгновения, но в то же время тебе становится совершенно ясно: нет, это не обреченность, Андрей Иванович еще не сдался, впереди у него еще не одна схватка с судьбой-злодейкой…»
Бросив докуренную сигарету в урну, Павел встал и медленно побрел по аллее. Наверное, он так и ушел бы, ничего не сказав, но Тарасов крикнул ему вслед:
— Павел!
Он послушно вернулся и снова сел. И сразу сказал, не ожидая расспросов:
— Приемные экзамены я завалил, завалил подчистую. Срезался на математике. Не решил ни одной задачи. Смешно, правда? Но что я мог сделать? Что? Полное затмение. Смешно, правда?
— Нет, — ответил Алексей Данилович.
— Что — нет? — не понял Павел.
— Не смешно. Почему затмение.
Он ответил не сразу. Может быть, сейчас ему было стыдно за свою слабость, может быть, он думал, что его не смогут понять. А Тарасов, кажется, уже понял. Однажды у Павла такое затмение уже было. И Алексей Данилович его видел. Андрею Ивановичу Селянину вдруг стало совсем плохо, и все тогда решили, что это конец. Врач, выйдя с Тарасовым и с Павлом в другую комнату, растерянно развел руками и сказал:
— Ничего нельзя сделать. Это тот случай, когда медицина оказывается бессильной.
Андрей Иванович долго пребывал в беспамятстве, и все понимали, что жизнь его может оборваться в любую минуту. Павел вначале метался, угрюмо и зло смотрел на врача и даже на Тарасова, будто они могли что-то изменить, но не желали этого делать, а потом сразу притих, забился в полутемный угол комнаты и точно окаменел. Алексей Данилович пытался вывести его из этого состояния, однако Павел или перестал узнавать его, или не слышал, о чем тот ему говорил. Юлька, сестра, испугалась, начала тормошить его, трясла за плечи, плакала, но Павел глядел куда-то мимо нее, тоже не узнавая и не слыша…
Это действительно было похоже на затмение. Наверное, подумал сейчас Алексей Данилович, нечто подобное случилось с Павлом во время приемных экзаменов. Навалилось это на него, придавило и вот…
— Как отец? — спросил Тарасов у Павла.
Павел медленно покачал головой:
— Плохо. Всю ночь было плохо.
— И ты всю ночь не спал?
Он пожал плечами и ничего не ответил. Тогда Алексей Данилович сказал:
— Я попрошу декана, чтобы он разрешил переэкзаменовку. Ты ведь ни в чем не виноват.