Целомудрие
Шрифт:
Но нет нигде Таси Тышкевич. Горестно обходит он всю залу, проходит по гостиной, нет Таси. Не танцует же с кем-нибудь она?.. Случайно заглядывает в прихожую, она там, с сестрой, они уже одеваются и надели шубки… Печаль, тревога и боль, плывут по душе. Он ошибся, ничего не было между ними… Он напрасно чему-то поверил — и вот обманулся всем всем… должно быть, лицо его так выразительно передавало все сокровенные мысли, что совсем уже одетая Тася вскинула на него взгляд и мягко улыбнулась. Так было это в ней необычайно — по телу Павлика повеял холодок.
— Но мы еще увидимся. — сказала она ему и ощутимо долго пожала руку.
Вся белая, в горностаевой шубке, в белой шапочке, она походила на снежное облачко, на солнечный луч; непохожая на человека, она была с неба, с самой
— Мы еще увидимся! — повторила она уходя, и опять с лица ее пролился тонкий внутренний свет, как обещание, и призыв, и тайная ласка, от которой стало жутко, и опить она посмотрела ему в лицо, точно все зная, и слово «увидимся» упало гак же нежно, как благоухающая снежинка».
Это любовь, зарождение любви, пусть детской, но иногда именно такая любовь освещает потом человеку, весь жизненный путь, и он потом всю жизнь ищет свою «Тасю» и, не находя ее в других девушках и женщинах, приходит в разлад с самим собой, то есть фактически со всем внешним миром.
«Тайна сия велика есть», поют в церквах во время венчания. Когда тринадцатилетняя девчонка Паша предлагает девятилетнему Павлику полежать на ней, на ее животе, это вызывает у мальчика отвращение и ужас. Когда он, уже подрастая, начинает мучиться, живет с тяжелыми сновидениями, с головной болью, а товарищи предлагают ему «лекарство» в виде посещения определенного дома, это вызывает у юноши отвращение и ужас. Когда Павлик открывает душу (о своих мучениях) лучшему другу башкиру Умитбаеву. тот тоже берегся его «вылечить», приглашает к себе в дом, угощает и хотел было оставить на ночь со своей женой, молодой очаровательной Бибик.
— Ты друг мне, для друга я готов на все. Ты узнаешь, как я люблю тебя; ничего не жалею другу… Бибик красива, она понравится тебе, это я тебе говорю. Бибик жена моя, и я уступаю ее тебе. Я могу иметь много жен. Я богат, и закон разрешает. Возьми Бибик, я призову ее…
Но и на этот раз целомудрие Павлика побеждает. Ведь в его душе звучат стихи, которые кто-то нацарапал на изразце печи:
Когда ты придешь сюда и станешь жить. Как раньше я жила, И не будешь спать ночью, Одной из ночей, Вспомни что, я жила здесь, я, я, Я жила здесь, любившая тебя. Я знаю, что ты меня вовсе не любишь, Знаю, что ты не полюбишь меня никогда. Ведь никогда еще на земле Не соединялось двое полюбивших…И все же, когда опытная, двадцатисемилетняя, золотоволосая с темно-синими (сапфировыми) глазами женщина (жена губернатора, кстати сказать) одарила мучившегося семнадцатилетнего юношу своими объятиями, это был о как дар царицы, как дар неба. Что это было? Милосердие? Почти материнское покровительство? Вот именно небесный дар? Или — семнадцатилетний девственник, красавчик?.. Тайна сия велика есть.
Бессмысленно пересказывать книгу, которую читатель уже держит в руках. Хочется только, чтобы он обратил внимание, как далек мир этой книги от сексуальных проблем наших дней, от этой вседозволенности со школьными половыми связями, со школьными абортами, с этими темными подвалами, о которых пишут иногда паши галеты и журналы, с этим СПИДом, с этими сексологическими инструктажами, печатающимися в молодежных газетах… Это было другое время, другая страна, другое общество, а я бы даже сказал другая планета.
Недаром книга называется «Целомудрие».
В. Солоухин
КНИГА ПЕРВАЯ
ДЕТСТВО
В деревню приехал девятилетний мальчик, звали его Павлик.
Еще ни разу не видал он деревни и ноля. Родился он в Москве и, с тех пор как запомнил себя, видел только стены своей квартиры, да маленький сад в переулочке, да бульвар, подле которого они жили.
Осмотрелся Павлик во дворе деревенского дома.
Стоял июнь, но было не по-городскому прохладно; налево, в осокоревом лесу, немолчно кричали на общипанных вершинах грачи и галки. Две горлицы непугливо отбежали к сторонке, когда Павлик вышел со своею матерью из тарантаса. Попытался он бросить в горлинок палкой те только шевельнули крыльями, не взлетели. Лопухи цвели подле дома, зеленые, жирные, и молчали, точно во сне; серела лебеда, и солнце стояло высокое, ясное, но опять не по городскому холодное. Главное же, грачи кричали так громко и болтливо, что на душе становилось и шумно, и весело, и хотелось улыбаться. Через год и через восемь лет Павел опять услышал чти беспрестанные крики, и опять невнятной радостью стеснило сердце, и грудь расширилась, и захотелось смеяться, но когда он услышал эти крики еще через двадцать лет уже не хотелось ни радоваться, ни смеяться, и не дрожало в груди сердце, и не теснило его. Было ровно на душе — ровно, спокойно и пусто.Отчего это бывает так?
Бледное лицо матери склонилось над Павликом.
— Ну вот мы и в деревне, в дедушкином доме. ты доволен, маленький?
Вместо ответа Павел бросил взгляд на дом. Тянулся он, белый, старый, исхлестанный дождями, с прогнившей тесовой крышей, с огромными окнами, на которых ползали осы. Стекла в окнах были мутны и мелки и блистали на солнце желтыми отсветами. Нет, не понравился ему дом дедушки, совсем нет.
— А отчего это голуби не улетают? — спросил он с любопытством. Значит, их здесь никто не трогает? А почему мы приехали и нас не встретил никто?
И словно обиженной тенью тронулись щеки Павликовой мамы. Она двинулась к дому — но на террасе раздалось скрипенье, и толстое краснокожее существо в ситцевом капоте, в папильотках, с мышиными глазами появилось перед Павлом
— Вот ты и приехала, Лиза, не очень любезно сказала тетка. — И Павлуша стал взрослым, — смотри, много во дворе не шали.
И опять закаркали грачи и галки. Точно голос теткин, неприятный, скрипучий, их напугал, и они разом поднялись над рощей и полетели
тучей над домом, отчею Павлику покачалось, что небо сделалось черным.
Раскрыв рот, смотрел он вверх в восхищенье, а тетка и не обратила на галок внимания: видно, ко всему этому она давно уже привыкла.
— Не знаю только, удобно ли тебе будет жить в оранжерее! — сказала тетка матери Павлика. Надо будет ее немного приспособить, а то зимою как бы не было холодно.
И не понял Павел, почему его с мамой помещают в оранжерее, когда дом так длинен, просторен и велик. Но он не успел хорошенько об этом подумать, — в дверях показался худощавый старик в халате, с выпученными, словно у рака, глазами и, застучав по перилам костяшкой, закричал нелепо:
— Разбойники, шалопаи, я-то вас растуда!
— Папочка, это же я, Лиза. — сказала старику мать Павлика и подвела к нему мальчика. А это вот Павлик, мой сын. Ему уже девять.
И в третий раз закаркали грачи, возвращаясь теперь уже в свою рощу, а старый дед, замотав головою и вытянув вверх иссохшую руку, закричал на галок:
— Первая!.. Па-ли!
Он больной, наш дедушка. шепнула, склонившись к Павлику, мать и погладила его по голове. Ты не пугайся, он добрый. Это он так.
Точно слезинки блеснули в ее печальных ореховых глазах, и теперь почему-то вспомнилось Павлу, как лежал на столе в гробу умерший отец и как блестели у него на груди пуговицы сюртука. Кривой дьякон яростно разевал рот и щупал черным пальцем угли в кадиле; священник подпевал тоненьким, словно обиженным тенорком — и тогда-то у матери блестели глаза так же, как теперь, — беспомощно и горько
Отчего это бывает так?
Теперь они идут все к дому и вступают в сени; здесь пахнет мышами, квасом и мукой; оттуда входят в прихожую, где всюду по крашеным полам разостланы половички.
— Я очень люблю чистоту. уже без нужды объясняет тетка и трясет седеющими косицами. — Терпеть не могу грязников, и ты, Павлуша, всегда ноги обтирай.
Удивленно взглядывает Павлик в глаза матери. Отчего это она все молчит и так командует толстая тетка? Разве этот дедушкин дом не гак же мамин, как и ее?