Будь моей
Шрифт:
Джон утверждает, что, случись ему выбирать между той, какой я была двадцать лет назад, и той, какой я стала сейчас, он, не задумываясь, отдал бы предпочтение мне сегодняшней.
В общем, фигура у меня становится чем дальше, тем лучше. Вопрос: до каких пор?
Какая отрезвляющая мысль: когда тебе за сорок, надолго ли тебя хватит?
Даже знаменитости в «People», которые, если верить журналистам, в свои пятьдесят выглядят сексуальнее, нежели в давно минувшие двадцать, — при взгляде на фотографии этих женщин создается впечатление, будто снимки были сделаны из-под воды. Что-то происходит с лицом (а также шеей, руками, коленями). Никакие операции не могут устранить все эти изменения, к тому же никто особенно и не хочет смотреть на них. Должно быть,
В любом случае платье бесподобно — вне зависимости от того, на мне оно или просто висит на плечиках. Память плоти, протяжная песня, прекрасные бессмертные мысли воплотились в вещь, которую можно купить (всего за 198 долларов!) и носить. Вещь, которую можно принести домой на магазинной вешалке, собрать в складки на руках, подобрать к ней туфли на каблуках и сумочку, — вещь невесомая, женственная, непреходящая, моя.
Еще ничто не предвещает прихода весны, хотя до приезда Чада на весенние каникулы осталась всего неделя. Сегодня утром я проснулась и первым делом обнаружила, что снега выпало еще больше, — огромный холодный ковер на газоне и снежные портьеры из крупных хлопьев, раздуваемые порывистым ветром из стороны в сторону. Джон еще спал, а я, постояв некоторое время у окна и поглядев на пургу за окном, вдруг заплакала.
Почему?
Неужели из-за снега?
Или, может, от мысли о том, что всего через неделю Чад будет дома? Я волновалась перед его приездом, которого ждала с тех пор, как он после новогодних каникул вернулся в Калифорнию. А может, причина в том, что я не перестаю думать — неужели теперь моя жизнь всегда будет такой?
Неужели отныне дни моей жизни будут размечены контрольными точками между каникулами Чада?
От весны к лету. От праздника к празднику.
Наверное, я могла бы проводить эти дни, как раньше: покупать поздравительные открытки, вовремя отправлять их, вывешивать рождественский венок, затем снимать его, высаживать осенью луковицы, весной семена. Но куда деть чувство пустоты из-за постоянного ожидания Чада?
И не факт, что, проучившись в колледже еще несколько месяцев, он вообще будет приезжать домой.
Сначала отправится летом куда-нибудь в Европу. Затем на весенние каникулы махнет с друзьями в Мексику. Потом позвонит в ноябре и скажет: «Мам, я побуду у вас всего несколько дней на Рождество, потому что…»
А что потом?
Это и есть опустевшее гнездо?
Это и есть настоящая причина моих слез, которые я проливаю, стоя у окна и глядя на снег?
Бренда на Рождество прошлась на этот счет:
«Ну и какие ощущения теперь, когда Чад уехал учиться? Как ты справляешься с собой? Наверное, заново узнаешь себя и Джона после восемнадцати лет материнства?»
Они с партнершей, сидя на диванчике, самодовольно взирали на меня с высоты собственного положения — бездетные лесбиянки со своими книгами, собаками породы вельш-корги и постоянной ставкой в государственном колледже, — пока я следила за Чадом, носившимся по их городскому дому. Подозреваю, они годами мечтали увидеть меня такой — разбитой и раздавленной когда, наконец, моя «карьера» матери придет к завершению.
Может, слезы у окна в день снегопада символизировали участь, которую они лелеяли для меня?
Сью тоже предсказывала нечто подобное. В августе, когда снова начались занятия, она стояла в коридоре колледжа и всеми силами изображала грусть в глазах, со своей надежной позиции матери девятилетних двойняшек. Но я уверенно твердила:
— Я, конечно, буду скучать по нему, но я всегда желала для моего ребенка, чтобы он вырос здоровым и превратился в счастливого молодого человека. Как же я могу расстраиваться теперь, когда все эти желания сбылись?
— Да так, — сказала Сью. — Потому что это чертовски грустно.
— Да, может быть, немного, —
согласилась я. Тогда комок наподобие пуговички или ватного шарика — вроде тех опасных маленьких вещиц, которые наши дети имеют обыкновение глотать, — встал в моем горле, и меня охватило желание разрыдаться. Но вместо этого я улыбнулась.Сегодня утром все вокруг обледенело. Перед работой Джон соскреб ледяной налет с ветрового стекла моей машины. Я наблюдала за ним из спальни. Немного дальше, на заднем дворе, соседский спаниель (их внук прозвал его Куйо) терзал какую-то тушку в кустах. Скорее всего, дохлого енота, хотя однажды он притащил во двор длинную тощую оленью ногу и часами, вертясь на месте, яростно грыз ее, терзая на снегу кровавый ошметок так, словно он был влюблен в него, а потом потерял к ней всякий интерес и позволил Джону его выбросить.
Но сейчас Куйо казался полным беспощадной решимости расправиться со своей добычей и возился с ней не только ради удовольствия.
Час спустя я вышла из дома. Я вела машину очень осторожно. Черный лед. Я даже не знаю, что это в точности такое, кроме того, что его невозможно разглядеть. Вернее, прежде чем успеваешь его рассмотреть, машина слетает в кювет.
Я надела свое новое платье. Смехотворно в такую-то погоду, но я не смогла устоять. Надела его с черным свитером, черными колготками и сапогами, но все равно ветер на автостоянке продувал меня в таком наряде насквозь. Я чувствовала себя довольно глупо, зато, когда входила в кабинет, Роберт Зет оторвался от бумаг, которые разбирал, и воскликнул: «Эта женщина отчаянно стучится в двери весны. Ай да молодец, Шерри Сеймор! Аплодирую тебе в твоем чудесном платье!»
Я дважды проверила свой почтовый ящик: ничегошеньки, никакого анонимного письма.
Я изумилась собственному разочарованию.
Сегодня в перерыве между занятиями я наткнулась в коридоре на Гарретта Томпсона — парня, который в третьем классе школы был лучшим другом Чада.
Я не видела Гарретта со дня церемонии вручения аттестатов. Когда же это было?
Подростком он в летние дни никогда не сидел вместе с другими мальчишками у нас за кухонным столом, уплетая сладости прямо из коробок («Трикс», «Лаки Чармс», «Кокоа Паффс» — все эти вкусные, но вредные хлопья, подушечки, звездочки), они зачерпывали полные пригоршни, а солнце высвечивало пыльные ореолы вокруг их голов.
Чад время от времени вспоминал Гарретта. Что-то там такое он не то сказал, не то сделал, не то в очереди в кафетерии, не то в автобусе по дороге домой. Гарретт довольно долго занимал важное место в нашей жизни. И по сей день он оставался для нас кем-то вроде члена семьи, поскольку был неотъемлемой частью нашего прошлого.
Он узнал меня раньше, чем я его. В конце концов и я его признала, в основном благодаря тому, что он очень походил на своего отца Билла, который умер десять лет назад.
Билл Томпсон частенько менял мне масло на заправке «Стандард Стэйшн», и мы с ним весело болтали и смеялись, потому что нас объединяла дружба наших детей. Красивый мужчина — темноволосый, с ямочкой на щеке, как раз тот тип механика, какой можно увидеть на страницах дорогого эротического календаря, — мистер Февраль. С обнаженным мускулистым торсом, небрежно поигрывающий гаечным ключом.
Вдобавок у нас была уйма времени, чтобы познакомиться поближе в лагере скаутов, ломая голову над заданием — сделать фигурку из корня алтея и ершиков для чистки трубки. Еще пару раз мы пересеклись в лагере Вилливама, куда Джон не мог поехать с Чадом из-за работы. Именно там на долю Билла выпало обучать Чада стрельбе из лука. Я была абсолютно невежественна в этом деле, более того, абсолютно безнадежна: не могла даже вложить стрелу в тетиву. Однажды ночью, когда мы сидели у лагерного костра и слушали в темноте волчий вой и скулеж, он протянул мне фляжку с виски. Приложившись к ней, я почувствовала себя так, словно мы слились в запретном поцелуе — виски скользнуло в мое горло и обвилось вокруг грудной клетки подобно орденской ленте.