Бостонцы
Шрифт:
Всё это, конечно, звучит довольно сухо, и я должен добавить, что наши подруги не были всё время заперты в кипящей работой гостиной мисс Ченселлор. Несмотря на желание Олив держать при себе свою бесценную подругу и учить её, несмотря на её регулярные напоминания Верене, что эта зима должна быть полностью посвящена учёбе и самодовольные недоучки и пошляки ничему её не научат, несмотря на заметные и непреодолимые различия в характерах двух молодых женщин, в их нынешней жизни, тем не менее, было немало личных визитов и целых нашествий визитёров. Несмотря на свою известную всем оригинальность и самостоятельность, мисс Ченселлор всё же была типичной жительницей Бостона, и как типичная жительница Бостона не могла не принадлежать к определённой касте. Следует, однако, сказать, что она принадлежала к ней, но не была её частью. Было достаточно того, что она периодически наносила визиты в чужие дома и принимала оккупантов в своём. Она верила, что всегда добавляла ложку гостеприимства в свой чайник и тем самым заставила множество избранных считать, что им всегда будут рады под её крышей в установленные часы. Она отдавала предпочтение людям, которых называла реальными, и реальность некоторых из них уже проверила только ей одной ведомыми методами. Это небольшое сообщество было довольно провинциальным и разношёрстным. В основном оно состояло из дам, которые в любое время суток пробегали мимо с книгами из Атенума нежно зажатыми в муфтах, или с крошечными букетиками красивых цветов, которые несли в качестве подарка друг другу. Верена, которая в отсутствие Олив обычно проводила время у окна, часто видела, как они проходят мимо дома на Чарльз стрит, всегда заметно напряжённые, как будто всё время боятся куда-то опоздать.
Очень часто, когда она описывала их матери, миссис Таррант не знала, кто они такие, иногда даже как будто и не хотела знать этого. Так как они не были кем-то значимым, было не важно, что они из себя представляют. Кем бы они ни были, с ними наверняка было что-то не так. Даже после всех рассуждений матери Верена едва ли представляла себе, кем эти женщины должны были быть. Лишь когда Верена рассказывала о концертах, которые Олив регулярно посещала со своей неразлучной подругой, её мать, казалось, чувствовала, что её дочь живёт в соответствии со стандартами, привитыми ей в их доме в Кембридже. Весь мир знает, что в Бостоне
Однако музыка не была их главным развлечением, так как у них было два других, которым они рьяно предавались. Одно из них состояло просто в общении со старой мисс Бёрдси, с которой Олив виделась этой зимой намного чаще, чем когда-либо до этого. Было очевидно, что её долгой и прекрасной карьере приходит конец, что её серьёзная, неусыпная работа окончена, а её старомодное оружие сломано и бесполезно. Олив предпочла бы выставить его на обозрение как достойные реликвии упорной борьбы, и именно это она пыталась делать, когда просила бедную леди припомнить её сражения – отнюдь не славные и блестящие, но безвестные и беспримерно героические. Мисс Бёрдси знала, что её дело завершено. Она всё ещё могла притворяться, что занимается решением непопулярных проблем, могла перебирать бумаги в своём неизменном ранце и думать, что у неё назначены важные встречи, могла подписывать петиции, посещать конвенции, говорить доктору Пренс, что если она сумеет заставить её поспать, то увидит ещё множество её великих свершений. Но она была больна и утомленна и, что было совершенно нетипично для мисс Бёрдси, с большей радостью смотрела в прошлое, чем в будущее. Она позволяла своим друзьям из нового поколения баловать её. Иногда казалось, что она хочет лишь сидеть у огня в доме Олив и болтать о прошлом с чувством смутного удовольствия от того, что она защищена от промокших ног, от новых проектов, которые обсуждают на собраниях, от трамваев, которые всегда переполнены. И также с удовольствием, но не от того, что она служит примером для этих молодых людей, начавших жизнь в куда лучших условиях, чем она, но от понимания, что она является для них источником вдохновения, так как помогает найти путь для воплощения новых истин. Хотя бы рассказывая о том, какова была жизнь, когда она была молодой девушкой, дочерью очень талантливого учителя и жила в Коннектикуте. Для Олив её всегда окружал ореол мученичества, но и Верена теперь считала её впечатляющей своим человеколюбием личностью. Верене ещё с детства приходилось встречать мучеников, но ни у одного из них не было стольких воспоминаний, как у мисс Бёрдси, и никто из них не прибегал к противозаконным мерам. В период раннего аболиционизма она организовывала побеги, о которых рассказывала удивительно мало, лишь скромно признавая, что это было довольно мужественно с её стороны. Она объездила определенные части Юга, неся Библию рабам. И в ходе этих экспедиций многие из её спутников были облиты смолой и вывалены в перьях. Сама она однажды провела целый месяц в тюрьме штата Джорджия. Она проповедовала умеренность в ирландских кругах, где эта доктрина была мгновенно принята. Она вставала между жёнами и мужьями, озверевшими от алкоголя. Она подбирала на улице и приводила в свои убогие комнатки грязных детей, снимала с них жалкие одежды и смывала грязь с их бедных больных тел своими крошечными намыленными ручками. Для Олив и Верены она сама была олицетворением страдающего человечества. Жалость, которую они испытывали к ней, была жалостью ко всем страждущим. И больше всего мисс Ченселлор поражало, что эта маленькая старомодная миссионерка была последним звеном в традиции, и когда она уйдет, героическому веку Новой Англии, – веку простой жизни и высоких мыслей, чистых идеалов и важных свершений, моральных страданий и благородных экспериментов – этому веку тоже придёт конец. Олив несколько лет активно принимала участие в городских благотворительных миссиях. Она тоже подбирала грязных детишек и входила в комнаты убогих общежитий, где скандалы приводили соседей в трепет. Но она знала, что после этих трудов найдёт отдохновение в прекрасном доме, с гостиной, полной цветов, с огнём в камине, куда она подбрасывала сосновые шишки, чтобы они уютно потрескивали. И её ждёт импортный чайный сервиз, и пианино Chickering, и Deutsche Rundschau. В то время как мисс Бёрдси ждала лишь обшарпанная пустая комнатка, отвратительный ковёр в цветочек, как будто позаимствованный из кабинета дантиста, пустой очаг, вечерняя газета и доктор Пренс. Олив и Верена приняли участие в ещё одном собрании у мисс Бёрдси, которое заметно отличалось от описанного мною выше, так как на этот раз миссис Фарриндер не приехала осветить его лучами своего величия, а Верена произнесла речь без содействия своего отца. Она на этот раз была даже эффектнее, чем тогда, и Олив с удовольствием отметила, что она успела многому научиться за время своего пребывания на Чарльз стрит. Её импровизированное выступление было посвящено мисс Бёрдси. Она описала её трудовые подвиги, её сподвижников, те трудности, опасности и триумфы, которые ей довелось пережить, её гуманистическое влияние на столь многих людей, её безмятежную и достойную старость – выразив тем самым то, что все собравшиеся женщины думали о ней. Лицо Верены сияло восторгом и триумфом, пока она говорила, и у многих слушавших её в глазах стояли слёзы. Олив считала, что это было очень красиво и трогательно, а впечатление, произведённое на публику этим вечером, было даже сильнее, чем в первый раз. Мисс Бёрдси ходила вокруг в своих обезоруживающих очках, спрашивая у друзей, не правда ли это было просто великолепно? И вовсе не потому, что речь шла о ней, а лишь имея в виду восхитительный талант Верены. Олив подумала, что если бы они могли собрать деньги со слушавших это выступление, добрая леди была бы обеспечена до конца своих дней, но после вспомнила, что большинство её гостей были так же бедны, как и она.
Как я упомянул, у наших молодых подруг был источник для подпитки эмоций, не имеющий отношения к часам, которые они проводили с Бетховеном и Бахом, или слушая рассказы мисс Бёрдси. Этим источником было изучение истории угнетения женщин. Они обращались к этой теме постоянно и усердно, находя в ней важнейшие составляющие предстоящей работы. Олив так долго и серьёзно занималась этим предметом, что была, можно сказать, одержима им и считала, что об этом она знает всё. Она многое рассказывала Верене, точно и авторитетно, живописуя самые мрачные и чудовищные подробности. Мы знаем, что она совершенно не верила в своё красноречие, но она была очень красноречива, когда напоминала Верене, что чувствительность и слабость женщин никогда не служили им поддержкой, а лишь заставляли переживать страдания намного острее, чем на это способны мужчины с их грубостью. С начала времён их нежность, их самоотречение только помогали жестоким мужчинам мучить их. Все забитые жёны, страдающие матери, обесчещенные и покинутые девушки, которые только жили на земле, проходили бесконечной чередой перед её глазами и протягивали к ней свои руки. Она сидела с ними, слушала их слабые и тихие голоса, блуждала с ними по тёмным водам, которые должны были смыть с них страдания и стыд, она анализировала их беспримерную нежность, чувствительность и мягкость, ей были понятны, как она думала, все возможные тревоги, неопределённость и страхи, и, в конце концов, она пришла к выводу, что за всё в этом мире всегда платили женщины. Это они принимали на себя все чужие страдания, это они проливали слёзы и кровь, жертвуя собой и становясь жертвами террора. Она хотела признать, что женщины тоже могли быть плохими. Что в мире было много женщин лживых, аморальных, подлых. Но их ошибки не шли ни в какое сравнение с их страданиями, которыми они могли искупить свои грехи на вечность вперёд. Олив снова и снова изливала свои взгляды подруге, и в итоге ей удалось разжечь и в ней слабый огонёк. Верена не так сильно жаждала мести, как Олив, но, в конце концов, перед их отъездом в Европу, который я не могу описать на этих страницах, почти согласилась с ней, что после стольких веков несправедливостей – и после их возвращения из Европы, – должна прийти очередь мужчин заплатить за всё!
Атенум – одна из старейших библиотек США, основана в 1807 году в Бостоне.
Фаустина – жена императора Марка Аврелия, дочь императора Антонина Пия и Фаустины Старшей. Современники упрекали её в легкомысленном поведении.
Deutsche Rundschau – литературное и политическое периодическое издание, выпускаемое в Германии с 1874 года. Оказало сильное влияние на политику, литературу и культуру и признано самым успешным периодическим изданием Германии.
Книга вторая
Глава 21
Бэзил Рэнсом жил в Нью-Йорке, далеко на восток, в верхних пределах города, и занимал две небольшие обшарпанные комнаты в полуразрушенном особняке на углу Второй авеню. Сам угол представлял собой небольшой бакалейный магазин, близкое соседство с которым наносило фатальный ущерб претензиям на аристократизм как самого Рэнсома, так и его соседей. Дом имел красный ржавый фасад и выцветшие зелёные ставни, расшатанные рейки которых заметно различались между собой по цвету. В одном из нижних окон была вывешена засиженная мухами картонка с надписью «Питание включено», не очень аккуратно вырезанной из уже порядком поблёкшей цветной бумаги. Две стороны магазина были прикрыты огромным навесом, который отбрасывал тень на залитый жиром тротуар и держался на деревянных столбах. Под ним были живописно сложены на флагах разнообразные бочки и корзины. Зёв погреба гостеприимно распахивался под ногами тех, кто чересчур увлекался разглядыванием солений в витрине. Сильный запах копчёной рыбы составлял незабываемое сочетание с ароматом патоки; тротуар возле сточных канав был украшен грязными корзинами и завалами картофеля, моркови и лука. Небольшая яркая повозка, запряжённая лошадью, отъезжающая от этих валов по отвратительной дороге, испещрённой рытвинами и ямами глубиной в фут, полными вековой грязи, придавала всему пейзажу почти пасторальный оттенок. Подобные учреждения были известны жителям Нью-Йорка как Голландская бакалея. В её дверях прохлаждались краснолицые, желтоволосые продавцы в рубашках с закатанными рукавами.
Я говорю обо всём этом не потому, что оно имело какое-то влияние на жизнь или размышления Бэзила Рэнсома, а только ради знакомства с местным колоритом, ведь персонаж ничего не значит без окружающей обстановки, и наш молодой человек каждый день равнодушно проходил мимо всех этих кратко описанных мною объектов. Одна из его комнат была расположена над самым входом в здание. Такие крохотные спальни в Нью-Йорке обычно называют «спальня-холл». Расположенная перед ней гостиная была не намного больше, и вместе они являли собой типичные апартаменты целого ряда ужасных многоквартирных домов, построенных сорок лет назад и уже отслуживших своё. Они
все были одинаково покрашены в красный цвет, и кирпичи были обведены белой краской. Их первые этажи были украшены балкончиками с маленькими жестяными крышами в разноцветную полоску и железными решётками, характерными для восточных городов, и придающих им вид клетки из которой можно незаметно подсматривать, что делается на улице. Если бы мне довелось там побывать, я бы описал интерьер жилища Бэзила Рэнсома, чтобы потешить любопытство некоторых лиц обоего пола, которые нашли бы это убежище весьма странным; или скромный table d'h^ote за два с половиной доллара в неделю, который подавался в подвальном этаже с низким потолком, где всё казалось липким, двумя негритянками, болтающими между собой и посмеивающимися над шутками низким таинственным смехом. Но нам нужно обратить своё внимание на то, что всё это доказывает лишь то, что молодой миссисипец даже через полтора года после своего знаменательного визита в Бостон не преуспел в своей профессии.Он был старательным и амбициозным, но так и не стал успешным. За несколько недель до того момента, когда мы встречаем его снова, он даже начал терять веру в своё земное предназначение. Его посещало чувство, что какой бы то ни было успех вовсе не был ему предначертан. Мог ли молодой голодный миссисипец без средств, без друзей, страстно желающий обрести змеиную мудрость, личный успех и национальное признание, добиться своего в Нью-Йорке? Он был на грани того, чтобы бросить всё и вернуться на землю своих предков, где, как он знал от матери, всё ещё мог рассчитывать на горячую кукурузную лепешку, чтобы поддерживать жизнь в теле. Он никогда особенно не верил в свою удачу, но последний год она выкидывала с ним такие шутки, которые удивили бы даже самую невозмутимую жертву злого рока. Он не только не обзавёлся связями, но и потерял большую часть того маленького бизнеса, который был для него объектом самоуспокоения ещё двенадцать месяцев назад. У него не было ничего, кроме мелких подработок, и он молился, чтобы их было больше чем одна. Все эти неприятности сослужили дурную службу его репутации, и он понимал, что этот нежный цветок может быть растоптан ещё будучи нераспустившимся бутоном. Он взял в партнёры человека, который, казалось, мог компенсировать его собственные недостатки – молодого мужчину с Род Айленда, который, по его собственным словам, знал местную кухню изнутри. Но этому господину самому не мешало бы измениться в лучшую сторону, и основной недостаток Рэнсома, заключавшийся в недостатке денег, так и не был исправлен, особенно после того, как его коллега перед своим внезапным отъездом в Европу снял со счёта фирмы все накопления. Рэнсом часами сидел в офисе, ожидая клиентов, которые либо не приходили вообще, либо, придя, не находили его персону достаточно обнадёживающей и уходили со словами, что им надо подумать, что делать дальше. Они думали подолгу и редко появлялись снова, так что, в конце концов, он задался вопросом, а нет ли у них предубеждения к южанам. Возможно, им не нравился его акцент. Если бы они могли подсказать ему, что делать, он бы последовал их совету. Но нью-йоркский выговор – не заразная болезнь, чтобы подцепить его на улице. Он думал, неужели дело в том, что он глуп и недостаточно квалифицирован и, наконец, признался себе, что ему просто не хватает опыта.
Это признание само по себе было признанием факта, что продолжать в том же духе абсолютно бесполезно. Он опасался, что слишком увлекается теорией, и посетители действительно нередко заставали его читающим томик де Токвиля. Он много думал о социальных и экономических проблемах, формах правления и человеческом счастье. Но его идеи скорее снискали бы ему счастье в Миссисипи, чем в Нью-Йорке, хотя сам он едва ли мог придумать страну, где они могли бы принести ему выгоду. В конце концов, ему пришло в голову, что его мнения достаточно интересны и злободневны, чтобы попробовать зарабатывать ими на жизнь. Он всегда мечтал о славе, о публичном признании его идей. Но в его кабинете публики бывало немного, и он спрашивал себя, нужен ли ему вообще офис и не стоит ли открыть приём в библиотеке Астор, где он любил проводить свободное время за книгой. Он писал время от времени записки и воззвания, которые могли бы привлечь интерес редакторов периодических изданий. Если клиенты не идут, то, возможно, придут читатели. И он с огромным старанием произвёл на свет полдюжины статей, в которых, как ему казалось, расставил точки над «i» во всех вопросах, в которых только хотел, и отправил свои произведения властителям всех еженедельных и ежемесячных изданий. Все они были с благодарностью отклонены, и он был уже готов поверить, что его акцент был так же заметен на бумаге, как и в устной речи, как получил другое объяснение от одного из наиболее откровенных журналистов, имевшего связи в газете борцов за права меньшинств. Этот джентльмен указал ему, что всем его идеям триста лет, и, без сомнения, любой журнал шестнадцатого века с удовольствием опубликовал бы их. Это пролило свет на его собственные подозрения, что он придерживается непопулярных взглядов. Несговорчивый редактор был прав насчёт того, что он не шагает в ногу со временем, но ошибся в датах. Он появился на несколько веков раньше, чем должен был, и оказался не слишком старомодным, а, напротив, чересчур передовым мыслителем. Такое признание не спасло его от попытки податься в политику, как будто не было другого способа стать представителем своего округа, чем выборы. Люди в Миссисипи могли не захотеть голосовать за него, но где ещё он нашёл бы двадцать долларов на его периодические отношения с женщинами, которые и без того были крайне редкими?
Я не буду пытаться описать все нездоровые взгляды Бэзила Рэнсома, ибо уверен, что читатель сам догадается о них по ходу повествования, поскольку они то и дело шаловливо и остроумно проглядывают в речах молодого человека. Справедливо будет отметить лишь, что они по природе своей были скорее стоическими, и что, вследствие определённых размышлений, в социальных и политических вопросах он был реакционером. Я полагаю, он был очень тщеславен, потому что ему очень нравилось осуждать своё поколение. Он считал его болтливым, ворчливым, истеричным, плаксивым, полным ложных идей и нездоровых экстравагантных привычек, и связывающим понятие расплаты только с магазином. Он восхищался последними идеями Томаса Карлейля и с подозрением относился к посягательствам современной демократии. Я точно не знаю, как эти странные ереси укоренились в нём. У него была длинная родословная, идущая от роялистов и рыцарей, и временами им как будто завладевал дух какого-то достойного, но не слишком интеллектуального предка, этакого широколицего и длинноволосого воина, с более примитивными представлениями о мужестве, чем требует современное общество, и куда менее вариативными представлениями о человеческом счастье. Он любил свой род, преклонялся перед праотцами и искренне жалел своих будущих потомков. Говоря так, я отчасти, предаю его, ведь он никогда не говорил об этих своих чувствах. Хотя он и считал своё поколение излишне болтливым, как я уже упоминал, сам он любил поговорить не меньше других. Но он умел придержать свой язык, если это было более эффектно, и обычно делал так, когда чего-то не понимал. Он провёл много вечеров в пивном баре, сдержанно покуривая трубку. Это продолжалось так долго, что стало показателем кризиса – полного и острого осмысления его жизненной ситуации. Это был самый дешёвый из известных ему способов провести вечер. В этом конкретном заведении Schoppen была действительно большой, а пиво очень хорошим. И так как хозяин и большинство посетителей были немцами, и их язык был незнаком ему, он не участвовал ни в каких разговорах. Он смотрел на дым трубки и думал, думал так усердно, что ему начало казаться, что он исчерпал все возможные мысли. Когда он, наконец, решал уйти, он направлялся вниз по Третьей авеню, пока не достигал своего скромного жилища. Совсем недавно там у него была возможность развеяться. Маленькая актриса варьете, которая жила в том же доме, и с которой у него установились самые близкие отношения, обычно в это время ужинала после представления в комнате рядом со столовой, и он частенько заходил туда поболтать с ней. Но, к его величайшему сожалению, она недавно вышла замуж, и муж увёз её в свадебное путешествие, которое одновременно было гастролями. Поэтому он с тяжелым чувством направился в свою комнатку, где на расшатанном письменном столе в гостиной нашёл записку от миссис Луны. Не буду пересказывать её подробно, так как не смогу передать всей её прелести. Она упрекала его в пренебрежении и хотела знать, что с ним случилось. Неужели он стал такой важной персоной, которую заботят лишь судьбы мира? Она обвинила его в том, что он изменился, и поинтересовалась причиной его холодности. Не будет ли он любезен, по крайней мере, сказать ей, когда и чем она так обидела его? Она всегда считала, что они симпатизируют друг другу – ведь он так живо говорил об идеях, которых она сама придерживалась. Она любила умных людей, но сейчас рядом с ней не было ни одного. Она очень надеялась, что он зайдёт навестить её – как он делал это шесть месяцев назад – следующим вечером. И как бы сильно она ни согрешила перед ним, и как бы он сам ни изменился, она по-прежнему была его любящей кузиной Аделиной.
– Какого чёрта ей от меня надо на этот раз? – с этим несколько грубым восклицанием он отбросил послание своей кузины Аделины. Этот жест должен был означать, что он решил не придавать ему значения, однако на исходе следующего дня, он предстал перед ней. Он знал, что она хочет всё того же, что и год назад – чтобы он приглядывал за её собственностью и учил её сына. Тогда он по доброте душевной согласился, тронутый таким доверием, но этот эксперимент вскоре провалился. Все дела миссис Луны были в руках поверенной, которая очень хорошо следила за ними, и Рэнсом вскоре понял, что будет скорее помехой. Легкомыслие, с которым она подвергала его насмешкам со стороны законных опекунов её состояния, открыло ему глаза на некоторые опасности родственных связей. Тем не менее, он сказал себе, что может подрабатывать, уделяя час или два каждый день обучению её маленького сына. Но это тоже оказалось иллюзией. Рэнсому пришлось выделить для этого вечернее время. Он заканчивал работу в пять часов и занимался своим юным подопечным до самого ужина. После нескольких недель он был бы счастлив получить отставку. То, что малыш Ньютон был необыкновенным ребёнком, постоянно подчёркивала его мать, но по наблюдениям Рэнсома, он отличался лишь необыкновенным отсутствием качеств, способных вызвать привязанность учителя к ученику. Он был действительно невыносимым ребёнком и питал к латыни буквально физическую враждебность, которая проявлялась в яростных конвульсиях. Во время этих вспышек ярости он со злостью пинал всё и всех – и бедного «Рэнни», и свою мать, и миссис Эндрюс с миссис Стоддарт, и выдающихся римских мужей и саму вселенную, которой, лёжа на спине посреди ковра, демонстрировал свои активно мелькающие маленькие каблучки. Миссис Луна имела обыкновение присутствовать на их занятиях, и когда они подходили, а это так или иначе случалось каждый раз, к только что описанной мною стадии, она заступалась за своё взвинченное сокровище, напоминая Рэнсому, что всё это следствие высокой чувствительности. Она просила дать ребёнку немного отдохнуть, а остаток времени проводила за разговором с его наставником. Очень скоро ему стало казаться, что он не отрабатывает своего жалования. Кроме того, его не привлекали денежные отношения с женщиной, которая даже не брала на себя труд скрывать от него, что ей нравится, что он от неё зависит. Он отказался от преподавания и вздохнул с облегчением от смутного ощущения, что ему удалось избежать опасности. Он не мог бы точно сказать, в чём она заключалась, и испытывал сентиментальное и провинциальное уважение к женщинам, которые не позволяли ему даже в мыслях дать конкретное определение этой опасности. Он предпочитал обращаться с женщинами со старомодной галантностью и предупредительностью. Он считал их нежными и наивными созданиями, которых Провидение определило под защиту сильного пола. У него не вызывала сомнения идея, что при всех недостатках джентльмены с Юга славились своими рыцарскими манерами. Он был из тех, кто до сих пор мог произнести эти слова с абсолютно серьёзным лицом.