Шрифт:
Предисловие Ив. Бунина
По старой дружбе Андрей Седых написал мне,что издает книгу своих новых рассказов, а вместе с письмом прислал дубликат ее корректурных гранок, прося меня сказать ему «откровенно, по секрету», что я думаю о ней, и, зная его талантливость, я прочел ее немедля и с таким удовольствием, что решил высказаться не «по секрету», а гласно, небольшим предисловием к ней.
Я вспомнил все мое знакомство с Андреем Седых как с писателем и человеком. Первые его писания, ставшие известными мне, — во времена, теперь уже далекие, — были его отчеты в парижских «Последних Новостях» о заседаниях французского парламента, мало для меня интересные, составляемые, конечно, наспех, с неизбежными шаблонами на французский лад («на трибуну поднимается такой-то…»); тут меня заинтересовал только слух о том, что Андрей Седых человек веселый, бойкий, находчивый; кричит на него, например, в редакции «Последних Новостей» вечный крикун А. А. Поляков: «До чего, чорт вас возьми совсем, валяете вы отчеты как попало!», а тот ему в ответ: «А вы что же, хотите, чтобы я за 25 сантимов построчных переписывал свои отчеты по сто раз, как Лев
— Кто там?
— Отворите, господин Бунин, — отвечает грубый, простонародный бас. — Нам нужен личный разговор по очень важному делу.
— Кому нам?
— Мне и моим товарищам.
— Я нездоров, никого не принимаю, должен лежать в постели.
— Не стесняйтесь, пожалуйста, мы же не дамы.
— Да в чем дело?
— Дело в русской национальной ценности, которую вы обязаны по своему положению лавреата приобрести, чтобы она не попала в руки кровавых кремлевских палачей.
— Что за ценность?
— Топор императора Петра Великого. Его личная собственность с государственным сертификатом и приложением печати.
— Вы, кажется, не в своем уме. Какой такой топор? Очевидно тот самый, каким Петр прорубил окно в Европу?
— Этим не шутят, господин Бунин! — уже с угрозой, с хамской мрачностью возвышает голос мой собеседник за дверью. — Не имеете права шутить. Это священная национальная ценность. И только в виду этого уступаем всего за пятьсот франков с ручательством…
С тех пор прошло почти пятнадцать лет. Андрей Седых издал в Париже еще несколько книг, потом стал американцем, прислал мне недавно свой фотографический портрет: сидит, уже в очках, серьезный, за письменным столом, что-то пишет… На днях получаю «Новое Русское Слово», читаю его рассказ «Миссис Катя Джэксон» — и качаю головой: это только передача рассказа Кати, русской девушки, неожиданно ставшей англичанкой, о том, что она пережила в немецком плену, а после плена — перед грозившим ей, как и многим, многим другим, возвращением в Россию, во избежание чего многие из этих многих «запирались в своих бараках, когда за ними приезжали на грузовиках красноармейцы, пели «Со Святыми упокой», перерезывали себе вены или лезли в петлю»; это передача одного из тех рассказов, что мы, по справедливому замечанию самого Андрея Седых, «уже тысячу раз слышали и читали, но я все-таки качаю головой с навернувшимися на глаза слезами: как передано! В передаче таких рассказов одно единственное неверное, лишнее, пошлое слово может погубить все дело, все впечатление от рассказа, не взирая на все его ужасающее ум и душу содержание. А вот Андрей Седых затуманил мне глаза, ни единым звуком не оскорбил моего писательского, теперь, по моему великому писательскому опыту, уже «абсолютного слуха»…
А сейчас передо мной целый сборник его новых рассказов. Как почти во всяком таком сборнике, рассказы и тут не равноценны, конечно. Но то, что ценно, — по главному признаку таланта, то есть опять таки по свободе, присущей писаниям Андрея Седых, по легкости и неподдельной простоте, с которой он «передает» когда-то пережитое свое и чужое, — опять заставляет меня качать головой, на этот раз уже весело: какой молодец этот американец в очках, такой будто серьезный, а на деле, во многих рассказах, все еще как будто прежний, бойкий сотрудник А. А. Полякова и мой секретарь! И какая художественная памятливость на давно, давно пережитое! И какая богатая лингвистика!
Новые рассказы Андрея Седых бесхитростны, не претендуют поражать читателя, большинство их радует своей шутливостью и изобразительностью. Два прекрасных рассказа — «Миссис Катя Джэксон» и «Пашино счастье» — выделяются в его новой книге как нечто совсем особое среди того, что преобладает в ней. Преобладает другое, шутливое, беспечное, живописное: это — «Звездочеты
с Босфора», затем крымские, черноморские рассказы — «Бартыжники», «Хайтарма», «Гидра», «Чебуреки» — и наконец «Мой легионер» и «Парад, аллэ» — этот последний о цирке. Тут все чудесно именно по своей непритязательности и жизненности, а кроме того и по тому, что я назвал «лингвистикой» Андрея Седых, то есть по богатству говоров, жаргонов, которыми в таком совершенстве, так безошибочно, так точно владеет он, рассказывая о крымских татарах и греках, о портовых босяках и о людях на морских грузовиках вроде «Гидры», об острожнике Сеньке Бараданчике, о французском легионере, подольском крестьянине, ухитрившемся без всяких паспортов и пропусков сходить в «советскую» Россию и благополучно оттуда возвратившемся, — «але е ретур, по нашему, легионному» — о цирковых борцах («чемпион Украины Стыцура», «дитя волжских стяпей чемпион Поволжья Рыбаков», «чемпион Черноморскаго флота, пропившийся моряк Посунько», чемпион Грузии Шота Чалидзе с его утрированным акцентом: «хачу бароться! арбитр, давай минэ бароться Абдулаева!»)… Я тринадцать раз был в Константинополе и могу сказать тоже безошибочно, как живо дал мне почувствовать Андрей Седых в своих «Звездочетах» то трудно передаваемое, что присуще Константинополю; я хорошо знаю Крым, Черное море, не мало плавал даже и на грузовиках вроде «Гидры» — тоже могу сказать об искусстве Андрея Седых и в этом случае; и цирк ему удался не хуже Куприна, даже лучше, по моему…Впрочем, пора кончить — чтобы не перехвалить его.
17.3.1948
Приморские Альпы
Ив. Бунин
I
Звездочеты с Босфора
Мы жили в Константинополе уже третий месяц, без денег и без дела, целыми днями слоняясь по городу в поисках добычи. Мы были непростительно молоды и не унывали, — до двадцати лет все, кроме голода, переносится необычайно легко. По вечерам мы сходились в узенькой зловонной улочке, неподалеку от Юксек-Калдерима. Там был греческий ресторан, и всякий раз, когда мы появлялись на пороге, хмурые и голодные, хозяин Коста встречал нас зычным и приветливым окликом:
— Ористи!
Он делал при этом гостеприимный восточный жест, — все его роскошные блюда были приготовлены только для нас и ждали именно таких как мы знатоков и ценителей греческого кулинарного искусства. Когда знатоки и ценители недоверчиво подходили к плите и начинали инспекцию, Коста отступал на шаг назад и скрещивал свои пухлые и волосатые руки на груди. В эти минуты он напоминал Наполеона на поле Аустерлица.
Над жаровней с древесным углем медленно вращался на вертеле шашлык из молодого барашка. На противне, подернутые янтарным соусом, лежали фаршированные перцы и баклажаны. Скумбрия нежилась на блюде, обложенная помидорами, покрытая ломтиками лимона и посыпанная рубленным укропом. Мы благоговейно вдыхали эти запахи, нерешительно составляли и переделывали меню, что-то подсчитывали в уме. Чтобы разжечь наши чревоугоднические инстинкты, Коста внезапно срывал с плиты шумпур с шашлыком и торопливо, больше ни о чем не спрашивая, начинал выкладывать его на тарелку и посыпать луком.
После второй рюмки зеленоватого, мутного дузика мы пьянели. Все становилось легко и понятно. На улице шарманка играла марш венизелистов. Коста приносил чашечки крепкого и сладкого кофе, угощал нас курабьей, а я начинал уверять, что торговля французской «Брачной Газетой» на пароходиках, которые целый день снуют по Босфору, из Галаты в Скутари, — очень приятное и доходное дело, имеющее большое будущее.
Я извлекал из кармана мятые бумажные лиры и медные пиастры, раскладывал по столу мою дневную выручку, но Захарьянц и Яшка Курчавый, прозванный так потому, что у него не было на голове волос, смеялись и говорили, что нужно быть сумасшедшим: сорок раз в день переезжать на пароходиках из Европы в Азию, с одного берега Босфора на другой, только для того, чтобы заработать четыре лиры!
— Швыбзик, — говорили они ласковым и поучительным тоном, швыбзик, — ты не уедешь далеко на твоей «Брачной Газете», предназначенной для сладострастных турок. Надо проявить игру ума.
Из игры ума ничего путного не выходило. Проекты были все грандиозные, один лучше другого, но пока что, в ожидании громадных заработков, за обед у Косты приходилось расплачиваться моими скромными лирами газетчика.
Насытившись и наговорившись вдоволь, мы выходили из душного ресторанчика на воздух и медленно шли по лестнице вниз, к морю. Наступала южная ночь, вокруг сновала шумная, говорливая толпа. Звучала музыка, в публичных домах бойко бренчали механические пианино, и женщины в розовых, несвежих комбинэзонах высовывались из окон и на всех языках мира зазывали к себе прохожих.
Мы спускались на набережную, у которой были пришвартованы фелюги с собранными, мертвыми парусами. Лодочники лениво возлежали на узеньких матрацах, которыми были покрыты скамьи на корме, поджидая богатых клиентов. Мы не были богатыми клиентами. На мне висело широкое, непромокаемое пальто и был котелок, налезавший на самые уши, — на таких людей лодочники не обращали внимания.
На нашем берегу была уже ночь, но по ту сторону Золотого Рога в небе разливалась нежно-зеленоватая акварель и черной тушью на нем оттенялись купола и минареты мечетей. И вся эта экзотическая красота казалась не настоящей» а какой-то затейливой, немного слащавой, театральной декорацией.
Мы долго сидели на набережной, поджидая наступления полной темноты. И глядя в небо, на голубые, мерцающие звезды, никто из нас не думал, что очень скоро странная судьба свяжет нас с этими далекими мирами.
Однажды вечером мои приятели пришли к Косте раньше обычного, волоча за собой треножник фотографа и какую-то продолговатую черную коробку.
Вид у них был торжественный и взволнованный.
— Щвыбзик, — сказали они, обнажи голову перед этими научными инструментами. Мы живем в век Фламмариона и кометы Галея. Да здравствует солнце, да скроется тьма!